Но вместе с тем:
— Все-таки постепенно все улучшается. Видели мы недавно с женой в театре на Таганке пьесы
Входит жена. Алле Константиновне 38 лет. Спортивна. Хорошо одета. В руках томик Ренана
— Послушай, Алла, вот М.А. некритически (так! — М.П.) относится к Западу…
Алла Константиновна всплескивает руками.
— Как можно? А Чили? А Гитлер? А Индонезия, где убили десять миллионов коммунистов…
Пытаюсь вставить, что Индонезия не Запад, а я не сторонник Гитлера, но остановить негодование Западом невозможно. Профессор только что вернувшийся из США и собирающийся в Швецию, тоже кипит негодованием:
— Я бы ни за что не хотел оказаться гражданином Америки, Франции или Англии. Французы убили миллион алжирцев. А американцы — что они делали во Вьетнаме! И англичане тоже хороши, свобода у них только для вида. Можете болтать в Гайд парке, а власть все-таки у буржуазии…
Я рассказываю о судьбе моего литературного героя Николая Вавилова, умершего в тюрьме от голода. Шиловы негодуют. Лысенко — гад. Рассказываю о самоубийстве А. А. Фадеева — сожалеют, понимают. Да, некрасиво получилось. Об академике А. Д. Сахарове— нехорошо сделали академики, которые подписывали против него письма.
— Я бы подписывать такое не стал, — говорит профессор.
— Еще как бы стал! — откликается жена. — Был бы академиком, подписал бы как миленький!
Шилов скисает. Он дважды баллотировался в члены-корреспонденты АН и оба раза его прокатили. Теперь он почти горд этим.
— Но все-таки Сахаров неправильно сделал, что обратился к Западу, там ведь нас ненавидят…
— А к кому было обращаться — парирует жена. — Другого-то пути сказать о наших безобразиях нет…
Алла Константиновна несколько радикальнее мужа. Она из бедной семьи и прожила тяжелую юность, о которой ее муж, сын академика, не имеет представления. Шилов готов согласиться, что Сахарову негде было произнести свое честное, правдивое слово, но вот Солженицын (живя за границей, Шилов читал все его произведения), хотя и хороший писатель, но озлобился. Достоевский (Достоевского профессор тоже читал) никогда до такого озлобления не доходил. В США Шилов читал речь Солженицына, обращенную к Конгрессу профсоюзов. Солженицын говорит, что социализм всегда бесчеловечен.
«Ну разве это верно? Ведь все улучшается постепенно. Писателям пока еще, конечно, худо… Но со временем… К этому все идет…»
Заговорили о партии. Член КПСС, Шилов на эту тему говорит как-то вяло, стеснительно:
«Если вступаешь в организацию, приходится соглашаться с ее принципами… Конечно, могут заставить сделать что-нибудь такое, что будет чуждо и стыдно. Гипотетически можно представить будущий конфликт с партией. Но до сих пор конфликта не случалось…»
Несколько приустав от оптимизма хозяина дома, я позволяю себе заметить, что для познания мира ему, очевидно, было бы полезно побыть денек-другой в шкуре, например, еврея-интеллигента, честного литератора или просто младшим научным в его же собственной Черноголовке. «Да, антисемитизм… Это еще, к сожалению, у нас бывает». Но в своем институте он, Шилов, зтого не допускает никогда… Нет, нет, Александра Евгеньевича не раздражают мои выпады. Корректен. Просто считает, что гость пессимистически смотрит на вещи. Шилов даже согласен, что постоянное его пребывание «в верхах» мешает ему видеть наше общество в естественных формах и красках. Идет провожать меня до гостиницы. А может быть, просто прогуливает собаку. Интеллигентный профиль. Правильная, культурная речь. Благодарит за приятную беседу. Рукопожатие. Подобие улыбки. Расстаемся. Надеюсь — навсегда.
Уже войдя в гостиничный номер, вспоминаю еще один поворот нашей беседы. «Свобода необходима человеку, но свобода ограниченная». Цитирует:
«Свобода — осознанная необходимость». Он, профессор Шилов, случись ему стать во главе издательства, не разрешил бы печатать все. «Как? Любую книгу? Но ведь есть секс, насилие, пошлятина». Спрашиваю: «А кто станет определять, что дозволено, а что нет?» Мнется. «Может быть, Союз писателей?» — «Тогда уж лучше оставим все как есть, — предлагаю я, — цензура все-таки профессиональней…»
Химику Шилову в его двоемыслии живется сравнительно легко: ему не приходится излагать свои двойные взгляды в собственных научных трудах. Ученые историки, философы, литературоведы в худшем положении. Впрочем, и эти находят для себя лазейку. Сотрудник Института мировой литературы АН СССР доктор филологических наук И. постоянно пишет про Максима Горького. Он встречает меня в кафе Дома литераторов так, будто мы с ним соучастники общего заговора.
— Старик, — жарко и таинственно шепчет он, — ты еще не читал мой последний опус? Прочти непременно… Там на странице такой-то я про основоположника соцреализма такое сказанул, что Максимыч, наверно, три раза в гробу перевернулся.
И отходит довольный. Ведь он мужество проявил, этот сладкий горьковед. Во-первых, какую-то свою, неприметную для начальства, правдочку ввернул в толстый том официального славословия. А во-вторых, о правдочке этой может теперь оповестить приятелей и знакомых. Как же ему не гордиться, как же не чувствовать себя героем? Этот тип в Москве очень распространен. Ведь всякий мастер двоемыслия хочет, сверх прочего, чтобы его еще и уважали…
Всего виднее отпечатываются каленые знаки эпохи на нежной плоти человеческой морали. «Узнают коней ретивых по их выжженным таврам…» Пожалуй, никогда прежде тавро это не казалось мне таким жестоким, как в те дни, когда завершал я свои выступления перед научной публикой. Эти три последних встречи в 1974–1975 годах запомнились мне во всех подробностях. Первая состоялась в Подольске.
Завод-институт, один из бесчисленных в Подмосковье секретных «почтовых ящиков». Мои слушатели — инженеры и физики — расселись в длинном полутемном «клубе». На стенах — пыльные лозунги, в углу — подобие сцены. Ни малейшего намека на уют или изящество. Клуб расположен на первом этаже того же дома, где живут ученые. Чтобы лучше наблюдать за научными сотрудниками и лучше «организовать» их, молодых ученых расселили по двое в комнате на всех этажах дома-башни. Для встречи с писателем их попросту сгоняли на первый этаж общежития. Те, кто желали избежать насильственного «окультуривания», заранее ушли в кино. Но человек сто организаторам все-таки собрать удалось.
Публика мне понравилась. Рослые, красивые, а иногда и щегольски одетые эти юноши и девушки слушали внимательно. Но вот начались вопросы, и я увидел, что физики из Подольска оспаривают в моем выступлении все то же, что неделю назад пытались опровергать химики из Черноголовки. Прежде всего, им не верится в то, что наука как область исследования внеморальна. Как же так, в детском саду, в школе, в институте им всегда говорили о науке как величайшем благе человечества, с помощью которого советские люди совершали и совершат немало великих подвигов; наука позволит самым справедливым образом разрешить все проблемы на Земле и в космосе, сегодня, завтра, всегда… Внеморальная наука? Разве это не бессмыслица? А кто же тогда должен быть морален? Ученый? И он один отвечает за совершаемые им в науке поступки? Значит, я тоже? И я? Ерунда какая-то. Ни за что я не в ответе. Ведь столько начальства над моей головой! Мы — люди маленькие. Исполнитель не может отвечать за выполненный им приказ. Даже если это приказ о кровопролитии. Писатель-докладчик говорит, что ученый свободен принимать любые решения в своей науке. Свободен? Что же это будет, если все начнут пользоваться своей свободой и самостоятельно решать свою судьбу? Хаос! Ну, к примеру, если такие люди, как академик Курчатов