«Эриксон».
Вдоль стен горницы тянулась длинная скамья, человек на двадцать.
На скамье сидели двое — чернявый мужчина с усиками, красивый, как разбойник, и маленький бледный дед, обнявший берданку. В уши деда была засунута вата, а ствол берданки заткнут тряпкой.
Обретя дар речи, Клаша поинтересовалась, где хозяйка.
— Пошла козу доить, — пояснил усатый. — Садись. Чего стоишь? В ногах правды нету.
Они сели. А мужики продолжали беседовать:
— Где у тебя совесть, Ягорыч? — басил усатый, заваливаясь на бок за кисетом. — Они у твоего благодетеля хозяйство разорили, молотилку отобрали, а ты к ним в услужение нанялся.
— Какой он благодетель! — проговорил дед. — У него меру овса займешь, а две меры отдай. Живоглот, больше никто. Чего его поминать.
— Тебе ли его судить, Ягорыч? Ты из евоной миски шесть лет щи хлебал, шапка евоная на тебе, а живоглотом обзываешь, — усатый склеил бумажную дудочку и стал сгребать с ладони махорку. — Был бы он тут, ты бы, небось, язык-то прикусил.
— Чего мне его бояться? У меня теперича ружье с патроном. Живоглот он, больше никто.
— А ты кто? Ни рыба, ни мясо — ни галифе, ни ряса.
— А ты на данный момент арестант и конокрад. Вот так вот.
— Чего ты нос-то дерешь? Поставили конюшню сторожить, а он зазнался, ровно его на сцену посадили. Скурвился ты, Ягорыч.
— Я, к твоему сведению, не сторож, а член правления. Обожди, теперича мы добро наживать станем. Наработаю палочек — сапоги куплю. Вот так вот.
— Наши казачки шибко богатеть не дадут, — заметил усатый, закуривая. — Хватишь лишку — избу зажгут.
— Ты это брось. Теперича партизанить не позволят. Теперича лозунг выкинут: служить по закону, чин чинарем. Исполнять вышестоящие приказы. А кто самодуром лошадь уведет, того к ногтю. Дай-ка закурить- то!
— Эх ты, член! — усмехнулся усатый. — Шесть годов на кулака горбатился, а табачка не нажил. Вона! Цигарку путем склеить не может. Не Аверьяныча бы надо, а тебя, ухореза, к медведям проводить лыко драть.
— Обожди, товарищ Моргунов прибудут. Бог даст, разберемся.
— Бога-то уже двенадцатый год, как нету, Ягорыч. На твое счастье.
— Бога нету, а ГПУ есть. Товарищ Моргунов с тобой не станут тятькаться. Поглядим еще, кому лыко- то драть.
Прислушиваясь к разговору, Митя постепенно усвоил, что усатый колхозник по фамилии Ершов письменно просил председателя колхоза дать ему коня для перевозки сена и просил в просьбе не отказать. А председатель, тоже письменно, отказал. Главная обида Ершова заключалась в том, что мерин, которого он просил, до прошлого месяца принадлежал ему и был сдан в колхозную конюшню при условии, что два дня в месяц бывший хозяин сможет брать его для семейных надобностей. Условие было закреплено на бумаге. Какой-то проезжий портфельщик объявил договор недействительным, высмеял его авторов на колхозном собрании и отбыл наводить порядки дальше. Ершов пытался искать правды, но, почуяв надвигающиеся дожди, увел коня самовольно, когда Ягорыч в обнимку с берданкой спал сладким стариковским сном.
Незаконную подводу с сеном изловили, коня с триумфом завели в колхозное стойло, а конокрада под вооруженным конвоем препроводили к поселковому милиционеру, где он ожидал своей дальнейшей участи.
Разговор сворачивал несколько раз на одно и то же, и Мите удалось узнать все подробности (в частности — сено Ершов воровал в соседнем колхозе), а Клаша, поняв, куда попала, только и думала, как бы половчей выбраться на волю.
Пока тасовала, как быть, явилась хозяйка. Пухлая, белобрысая. Подол заправлен за пояс. Значит, верно, доила. Она твердо установилась на половице и выпучилась на Клашу так же, как Клаша на телефон. Клаша попробовала поклониться, как учила бабушка, да не вышло — обмотка не позволяла. У хозяйки открылся маленький, как щелка в копилке, роток, и Мите показалось, что она дурочка. А она внезапно спросила:
— Чего принесла?
Клаша оглянулась на мужчин.
— Чего дрожишь? — продолжала хозяйка. — Небось свое, не ворованное Пойдем, погляжу.
Занавеска дверного проема задернулась. Не прошло минуты, как из-за перегородки послышался девичий голосок:
— Ма-ам, возьме-ем!.. А мам?
— Цыц, зануда, — оборвала хозяйка. — Заныла, модница! Она у меня еще титешная была, а рядиться любила. А ну, ступай полоскать! — Наступила пауза. Шепот. — Тебе чего велено. Вот жигану по уху! — Снова пауза, снова шепот и та же однотонная мелодия:
— Ма-ам, возьме-е-ем!..
— Куда возьмем? — Пауза. Шепот. — На деньги не дают… Не надо им денег… Забогатели… Не нуждаются…
Усатый кивнул конвоиру.
— Она эту несушку так не выпустит. Дочиста ощиплет. С города? — скосил он черный глаз на Митю.
— С города! — поспешно ответил Митя, поднимаясь со скамьи.
— Сиди, сиди. Не в школе, — и он отвернулся к Ягорычу.
«Надо было не отвечать, — рассердился Митя. — Или ответить: „Вам какое дело…“ Несушка! Придет милиционер, он тебе покажет — несушка! Допрашивает, ровно он тут самый главный. Арестант. Беляк недобитый».
— Батька живой? — спросил усатый.
— Живой, — вскочил Митя и тут же разозлился на себя, прикусил язык.
А за перегородкой, уже не таясь, одновременно, как это умеют женщины, говорили два голоса. И, словно окантовывая разговор, тянул подголосок:
— Ну ма-ам… Давай возьме-е-ем… Чего ты… Ну мам, давай…
Раздалась затрещина. А вслед за ней, зацепившись за занавеску, вылетела девчонка и приземлилась на четвереньки.
— Одну ощипали, — пробасил усатый.
Девчонка встала, засмеялась и приколола брошку, которая отвалилась при падении. Девчонка была скуластая, с маленьким, как у матери, ротиком. Платьице, украшенное множеством перламутровых, словно на гармошке, пуговок, облегало ее ладненькое тело. Она давно выросла из своей любимой одежки, но это ее мало беспокоило.
— А юный пионер, когда входит в дом, должен здороваться, — заметила она, отряхивая голые коленки.
— Здравствуй, — с готовностью отозвался Митя, оглядывая ее маленькие губки и сережки со стеклянными изумрудинками. — Будь готов!
— Всегда готов. Здравствуй. Ты в какой группе?
— В пятой.
— Ну вот. А я в шестой, — похвалилась она. — Как тебя зовут?
— Митька.
— Ну вот. А меня Мотька, — она засмеялась. — А Митькой нашу козу зовут.
— Почему козу? Коза женского пола.
— Потому что бодается, — Мотька хитро прищурила продолговатые глаза. — А какая разница?
Она крутнулась возле зеркала, хвастая набухшими грудками, и поманила его к себе.
— Знаешь что, Митя, — начала она заговорщическим шепотом.
— Что? — у него занялось дыхание.
— Зайди к своей мамке и скажи: пойдем отсюда. Здесь, мол, хозяева жадные. Так и скажи: жадные.