На ней было написано: «Вот моя деревня, вот мой дом родной».
Остальные страницы были чистые.
— Вы запятые проходили? — спросил Митя Риту.
— А как же… Погоди, я сейчас, — она бесшумно подбегла к окну, быстро, не уронив ни капельки на пол, вылила из шкалика в ушат талую воду, снова заправила бутылку в петельку и, вернувшись, договорила: — А нашто запятые?
— Схватишь неуд, узнаешь, нашто… — Митя смолк. Он сообразил, что ей с сегодняшнего дня расставлять запятые необязательно.
Он смотрел на ее вздернутый носик, на тощую вздернутую косицу, на вопросительно поднятые бровки и презирал себя за то, что жалеет кулацкое отродье.
А Петр все переворотил вверх дном.
— Послушай-ка, Федотыч, — кричал он, — а где у тебя, между прочим, граммофон? У тебя же граммофон был. Куда подевался?
— Не ищи, — сказал Федот Федотыч. — Граммофон проданный.
— Как это проданный?
— Очень просто. Не знал, что ты припожалуешь.
— Куда же ты его успел продать? Кому?
— Ладно тебе, Петька, — проворчал Макун. — Что застал, то и пиши. Не обедняем без евоного граммофона.
— Все слыхали, товарищи? — Петр озирался оторопело. — Товарищ Платонов, глядите. Он граммофон ликвидировал.
— Шут с ним, — сказал Роман Гаврилович. — Ищи хлеб. Это главное.
Но Петр ни о чем другом и слушать не хотел.
— Не мог он его продать! — шумел он. — Нашим бы кому продал, мы бы знали! Делов-то! В город он не ездил! Он его здесь гдей-то заховал. Вот она, пластинка тута. Гляди, паразит! — подскочил он к Федоту Федотовичу. — Все подворье перелопачу, а граммофон найду! А ну, слазь с лавки! Добровольно и без ропота!
Федот Федотович собрал свой инструмент, пересел.
— Мы еще дознаемся, куда он его подевал! — кричал Петр, вышвыривая на пол лежалые бабьи пожитки. — Мы его выведем на чистую воду. Митька, пиши! Номер первый — жакетка кубовая, фасон фу-ты ну-ты. Номер два — башмаки, чики-брыки с дырьями… Номер три — салоп с огорода. Номер четыре — кукла!
— Куклу тоже писать? — насторожился Митя.
— Как хошь! Тебе не надо, не пиши. Делов-то! Она лысая… Номер пять — кацавейка полбархатная.
Бабка смущенно выглядывала с печи. Ей было совестно, что барахло старенькое, неказистое, стираное-перестираное.
— Куда же он его подевал, паразит? — встал Петр, уперев руки в бока. — В голбце нету, в залавке нету…
— Половицы подыми, — посоветовал хозяин. — Может, тама.
— Смеешься? — уточнил Петр. — Обожди, лишенец, я тоже около тебя посмеюсь. Ритка, подойди до комиссии.
Она подошла.
— Где граммофон?
Она стрельнула глазами на отца.
— Его не опасайся. На сегодняшний день он ноль без палочки. Никакой силы не имеет. — Петр протянул руку погладить девочку. Она отпрянула. — А ну, быстро: куда тятька граммофон подевал?
Рита молчала насупившись.
— Отступись, — проговорил Макун. — Она дите еще. Куда ей граммофон.
— Давайте, Петр, не отвлекаться, — торопил Роман Гаврилович. — Она же не знает.
— А вот и знаю, — сказала вдруг Рита, язвительно глянув на Макуна. — Знаю, а не скажу.
— Где? — дернулся Петр.
— Не скажу.
— Вот, — Петр показал на нее пальцем. — Все слыхали? Какое семя, такое и племя.
— Где это тебя, бесстыдница, научили старшим перечить? — ввязался снова сбежавший с поста Лукьян. — Как ты можешь старших переговаривать? Куда годится?!
— Старших, понимаешь, переговаривают! — подхватил Петр, обращаясь к Роману Гавриловичу. — Прикажи ей, товарищ Платонов, по-хорошему. Сам примусь, хуже будет.
— А я и Платонова не боюсь.
— Что-о? — вылупил глаза Петр.
— А то, что слышал. Укладку по полу раскидал, а я ему говори.
— Да ты на кого хвост подымаешь? — Петр схватил ее за ухо. — Скажешь, где граммофон?
Рита молчала.
— Скажешь, кулацкое семя?
Он держал ее ухо за самый кончик, там, где проколота дырочка для сережки.
Рита оскалилась от боли.
— Скажи, маленька… — бормотала бабка. — Скажи, чего велят. Чего уж теперь.
— Что она тебе скажет? — вступился Макун. — Хозяин заявил — продал, а она скажет — не продавал? Чего девчонку-то маять?
— Тебя сюда зачем привели? — обернулся Петр. — Кулакам подпевать?.. Обожди. С ней кончим, за тебя примемся… А ты, мокрохвостка, не дергайся. Хуже будет.
Мочка треснула. Под пальцем Петра потекла кровь.
— Пусти, папа, я выйду, — попросил Митя.
— Ты чего, сынок?
— Сейчас вернусь. — И он выскочил из горницы, утирая слезы.
«Да что же это такое? — потерянно думал Митя. — Как я могу жалеть дочку кулака? Кулак — самый свирепый и бешеный хищник. Он прячет и гноит хлеб, он хочет запугать нас голодом, сломить нашу волю… Кулаки забили до смерти маму, кулаки чуть не закололи папу… Пионер я или кто, в конце концов. Я давал торжественное обещание… Как я могу жалеть Риту?»
Митя вернулся. Допрос продолжался.
— Пока не скажешь, не пущу, — повторил Петр.
Рита пискнула, как мышонок.
— Не любишь? — поинтересовался Петр.
— Ты бы полегше, — робко посоветовал Лукьян. — Сережку не вздеть будет.
— Скажи, пущу.
— Нет, нет, нет, нет, нет, нет, — закрыв глаза, проговорила Рита.
— Ну ладно, — Петр отпустил ухо и вытер пальцы о штаны. — Нет так нет. Делов-то! Стой тут. Сейчас мы с тобой в прыгалки поиграемся.
И начал распоясываться.
Митя дрожал мелкой, противной дрожью, словно его просеивали. Отец брезгливо взглянул на него и проговорил:
— Не гляди.
Между тем Петр сложил широкий солдатский ремень вдвое и поманил Риту.
— А ну, ступай на циновку.
Белый как полотно Федот Федотович сидел среди разбросанного барахла. Дочка, прижимая к уху тряпку, выглядывала из-за его спины.
— Тебе что велено? — продолжал Петр. — Подойдешь или нет?
— Нет, — сказала Рита.
— Федот Федотыч, дай-ка ее сюда.