чудное море, эти летние цветы, которые цветут зимой. Под моим окном, мама, растет живая изгородь из розовых гераней — такая густая, пышная, словно это дикие цветы, — а по аркам и решеткам вокруг террасы вьются дижонские розы — цветущий розовый сад в ноябре! Только вообрази все это! Ты не можешь даже представить себе, в какой роскошной гостинице мы остановились. Она почти новая, и, когда ее строили и украшали, о расходах явно не думали. Стены наших комнат обиты бледно-голубым атласом, от которого становится еще заметнее, что цвет лица у леди Дакейн как пергамент; но поскольку она, если не ездит в коляске, весь день сидит в углу балкона и греется на солнышке, а вечерами дремлет в кресле у камина и не видится ни с кем, кроме собственных слуг, ее цвет лица не имеет почти никакого значения.

У леди Дакейн самый красивый номер в гостинице. Моя спальня примыкает к ее — очаровательная комната, всюду голубой атлас и белые кружева, белая мебель, отделанная эмалью, зеркала на каждой стене, так что я в жизни так подробно не изучала собственный задиристый профиль. На самом деле эта комната должна была служить туалетной леди Дакейн, но та велела, чтобы мне постелили на одной из стоящих там голубых атласных кушеток — прелестнейшая кроватка, которую солнечным утром можно подкатить к окну: она на колесиках и двигается очень легко. У меня такое чувство, словно леди Дакейн — моя чудаковатая старенькая бабушка, которая куда-то пропадала и вот нашлась, — очень-очень богатая и очень-очень добрая.

Она совсем не строгая. Я много читаю ей вслух, и она дремлет и клюет носом. Иногда я слышу, как она стонет во сне, как будто ей снится что-то мучительное. Когда она устает слушать, как я читаю, то велит Франсине, своей горничной, почитать ей французский роман, и я слышу, как она то и дело ахает и хихикает, как будто эти книги ей интереснее Диккенса и Вальтера Скотта. Я слабовата во французском и не могу читать также быстро, как Франсина. У меня много свободного времени, так как леди Дакейн часто отпускает меня, предоставляя самой себе; и тогда я часами брожу по окрестным холмам. Здесь все дышит такой прелестью! Я блуждаю в оливковых рощах, всякий раз подбираясь все ближе к сосновым лесам, которые растут вверх по склону, а над соснами виднеются заснеженные горы, чьи белые пики высятся над темными холмами. Ах, бедняжечка моя, как же мне рассказать тебе, на что похоже это место, — тебе, чьи бедные усталые глазки видят лишь противоположную сторону Бирсфорд-стрит? Иногда я остаюсь на террасе перед гостиницей — это любимое место прогулок всех постояльцев. Ниже террасы раскинулись сады и теннисные корты, где я иногда играю с одной очень милой девушкой — единственной, с кем я здесь подружилась. Она на год старше меня и прибыла в Кап-Феррино с братом — он то ли врач, то ли студент-медик. Лотта сказала, что он сдал экзамен на бакалавра медицины в Эдинбурге перед самым отъездом. В Италию он приехал только ради сестры. Минувшим летом она опасно простудилась, и доктора прописали ей провести зиму за границей. Они сироты, одни-одинешеньки на всем белом свете, и очень нежно относятся друг к другу. Славно, что у меня есть такая подруга, как Лотта. Она — воплощенная благовоспитанность. Не могу удержаться от этого слова — ведь многие девушки в этой гостинице ведут себя так, что, я уверена, ты бы содрогнулась, увидев их. Лотта воспитывалась у тетушки, где-то в глухой провинции, и почти ничего не знает о жизни. Брат не позволяет ей читать романы, ни французские, ни английские, покуда сам не прочтет их и не одобрит.

— Он обращается со мной как с ребенком, — говорила мне Лотта, — но я не возражаю, ведь так приятно знать, что меня кто-то любит и заботится о том, что я делаю, и даже о том, что я думаю.

Наверное, от этого некоторые девушки так стремятся замуж — им хочется, чтобы о них заботился и руководил ими человек сильный, отважный, честный и преданный. Мне такого не нужно, милая мама, ведь у меня есть ты, а ты для меня — все на свете. Никакой муж никогда не встанет между нами. Если мне когда-нибудь и случится выйти замуж, супруг будет занимать в моем сердце лишь второе место. Но я не думаю, что когда-либо стану чьей-то женой или хотя бы узнаю, каково это, когда тебе делают предложение. В наше время ни один молодой человек не может позволить себе жениться на девушке, у которой за душой ни пенни. Жизнь слишком подорожала.

Мистер Стаффорд, брат Лотты, очень умен и очень добр. Он думает, что мне тяжеловато жить с такой старушкой, как леди Джейн, но ведь он же не знает, как мы бедны, то есть мы с тобой, и какой чудесной кажется мне жизнь в таком прелестном месте. Я чувствую себя самовлюбленной негодницей — ведь я наслаждаюсь всей этой роскошью, в то время как ты, желая ее куда больше моего, лишена ее и едва представляешь себе, какова она, — ведь правда, мамочка? — поскольку мой бездельник-отец начал опускаться сразу после вашей свадьбы и с тех пор ты видела в жизни лишь невзгоды, тяготы и заботы.

Это письмо было написано, когда Белла пробыла в Кап-Феррино менее месяца, до того, как пейзаж утратил прелесть новизны, а наслаждение роскошью начало приедаться. Она писала матери еженедельно — столь длинные письма, подобные дневнику сердца и ума, могут писать только девушки, которые всю жизнь провели под материнским крылом. Белла всегда писала весело, но, когда наступил новый год, миссис Роллстон показалось, что она различает за живыми подробностями рассказов о людях и окрестностях нотку меланхолии.

«Бедную девочку потянуло домой, — подумала она. — Ее сердце на Бирсфорд-стрит».

Возможно, дело было еще и в том, что Белла скучала по своей новой подруге и спутнице Лотте Стаффорд, которая отправилась с братом в небольшое путешествие в Геную и Специю и даже в Пизу. Они должны были вернуться до наступления февраля, но тем временем Белла, естественно, могла почувствовать себя очень одинокой среди всех тех чужих ей людей, чьи манеры и поступки она так живо описывала.

Материнское чутье не ошиблось. Белла и вправду была не так счастлива, как прежде, сразу после переезда из Уолворта на Ривьеру, когда она испытала прилив удивления и восторга. Ее охватила апатия, причины которой она сама не знала. Белле больше не доставляло удовольствия взбираться на холмы и размахивать тросточкой апельсинового дерева от переполняющей сердце радости, легко прыгая по каменистой почве и колкой траве горных склонов. Аромат тимьяна и розмарина, свежее дыхание моря более не влекли ее. Она с тяжелой тоской думала о Бирсфорд-стрит и лице матери — они были так далеко, так далеко! А потом Белла вспоминала о леди Дакейн, сидевшей у груды оливковых поленьев в жарко натопленной гостиной, вспоминала этот профиль иссохшего щелкунчика, эти горящие глаза — с неодолимым ужасом.

Постояльцы гостиницы рассказали ей, что воздух Кап-Феррино способствует расслаблению и больше подходит старости, а не юности, болезни, а не здоровью. Так, несомненно, оно и было. Белла чувствовала себя хуже, чем в Уолворте, однако твердила себе, что страдает лишь от разлуки с дорогой подругой детства, с матерью, которая была ей кормилицей, другом, сестрой, опорой — всем на свете. Она пролила из-за этого немало слез, провела множество меланхолических часов на мраморной террасе, с тоской глядя на запад и сердцем пребывая в тысяче миль от Кап-Феррино.

Однажды она сидела на своем любимом месте на восточной стороне террасы, в тихом укромном уголке под сенью апельсиновых деревьев, и вдруг услышала, как внизу в саду беседует пара из числа завсегдатаев Ривьеры. Они расположились на скамье у стены террасы.

Белла и не думала слушать их разговор, пока ее внимание не привлекло имя леди Дакейн, а тогда уж она прислушалась, причем ей и в голову не пришло, что она делает что-то дурное. Ведь ни о каких тайнах они не говорили, просто обсуждали знакомую по гостинице.

Это были пожилые люди, которых Белла знала только в лицо: англиканский священник, полжизни проводивший зиму за границей, и крепкая, дородная, состоятельная старая дева которую обрек на ежегодные странствия хронический бронхит.

— Я встречала ее в Италии последние лет десять, — говорила пожилая дама, — но так и не поняла, сколько же ей на самом деле.

— Полагаю, никак не меньше ста лет, — ответил священник. — Ее воспоминания простираются до эпохи Регентства. Тогда она, очевидно, была в расцвете сил, а судя по замечаниям, которые мне доводилось от нее слышать, она вращалась в парижском обществе в золотой век Первой Империи, еще до развода Жозефины.

— Сейчас она стала неразговорчива.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату