превозмог соблазн привычной, выгодной немцу «змейки», принудил себя к неприметному, скрытому подскальзыванию…
Лены, как убедился Павел, трижды осмотревшись, в клубе не было; летчики, сидевшие рядом, молча, как и он, с такой же серьезностью внимали выступавшим, приемля одно, отклоняя другое, исподволь подходя к решениям, быть может, наилучшим и единственным в обстановке возраставшего вражеского напора.
«Со времени Фемистокла, – написал на полях историк, – ошеломившего врага под Саламинами неожиданным маневром своего флота, все победы на поле боя опираются на предшествующий им подвиг духа, ломающий рутинные привычки…»
Как знать, где, когда скажется скрытно осуществлявшийся процесс накопления сил, по крупицам собиравшийся здесь опыт, кому суждено, кому не суждено им воспользоваться, – но своевременность и необходимость «Большого хурала» были очевидны…
«Слава Богу, с докладчиком Егошиным не промахнулся, затравку дал хорошую, – думал Раздаев. – Рассуждает здраво…»
Дверь клуба снова приоткрылась.
Раздаев поднял голову – на пороге стоял капитан Авдыш.
«Пронесло», – думал Венька Лубок, возвратившись из «перегонки», как называли летчики получение и доставку воздухом «ЯКов», сошедших с заводского конвейера. «Пронесло», – думал он, слушая тех, кто уцелел двадцать третьего августа, в день воздушного тарана по центру города, обреченного на смерть посредством расчленения фугасом и огня. Говорливее других были сидевшие на левом берегу. Летчики, отражавшие налет, помалкивали, впечатлениями делились неохотно, скупо восстанавливали день, распадавшийся на две неравные, несопоставимые части, – на ясное утро, когда все шло, как обычно, и на вторую, черную половину, когда небо и земля обратились в преисподнюю… И Венька, вспоминая тихий, залитый солнцем, уставленный новенькими «ЯКами» двор авиационного завода, где ему посчастливилось в то время быть, повторял про себя: «Пронесло!..»,
Но спокойствия в душе летчика не было.
После встречи с «мессером», доведшим его на виражах до изнеможения, до полной неспособности ворочать «ЛАГГом», выпадавшим из рук, и до такого ко всему безразличия, что он взмолился: «Только бы все это кончилось!» – после такой передряги что-то в нем надломилось. «Как обухом по кумполу», – признавался он Свете, ей одной открываясь…
Свету, пока он перегонял «ЯКи», из БАО сплавили.
«Согласно приказу двести двадцать семь, – заявил ей комиссар батальона, – беременность военнослужащих карается трибуналом, как членовредительство». Разговор происходил во время ночного привала на марше, когда батальон пылил от центральной переправы в сторону Житкура. Исчезновение Светы прошло незамеченным.
В том, как с ней расправились, крылась опасность и для него: летчик Лубок и боец стартового наряда Михайлова проходили в политдонесениях «в связке». «В. Лубок изнуряет себя этой „дружбой“ с рядовой Михайловой», – писал комиссар полка. «Ты, Веня, с Барановым не задирайся», – осторожно советовала ему Света. «Отношения с командиром наладились, будь спок, – успокаивал ее Венька. – Между прочим, с Песковатки», – добавлял он значительно… Нигде так сладко им не жилось, как на окраине Песковатки, в шоферской кабине разбитого «ЗИСа». Кабина грузовика, снесенная взрывом на землю, была без стекол, с тугим пружинистым сиденьем. «Наш вигвам», – называла ее Света. Венька забирался туда сразу после ужина, Света, отрабатывая внеочередные наряды, появлялась позже. «Прошу, сударыня, – раскрывал он перед нею дверцу. – Куда прикажете?» – «В Сарапул, – отвечала Света, расстегивая гимнастерку, неторопливо приготавливаясь к ночной езде. – К маме». Разносолы пятой нормы в виде колбаски и пахучих сыров теперь на ужин летчикам не подавались, они хрумкали огурцы, уминали хлеб с солью, принесенный Венькой из столовой. Звезды, не отделенные ветровым стеклом, смотрели на них прямо, выхватывая из пучины войны, страшной своей неотвратимостью.
Веньку она захватила «на шахте угольной», в донецкой «Коммуне „Степь“, куда он в пору весеннего цветения прибыл на пополнение из сталинградского полка ПВО. „Сержант Гордеев? – переспросил новичка Баранов. – Звучит!“ – „Сержант Гордеич“, – поправил он командира: сослуживцы, обходя фамилию, называли Веньку по отчеству… „Сержант Гордеич… Тоже неплохо“, – оглядывал Баранов летчика: галифе с модным напуском, вшитый кант, офицерские сапожки… „Живем артелью, а хочешь селиться отдельно, – пожалуйста, твоя воля…“ Венька вырастал в барачном поселке имени летчика Анатолия Крохолева, и отдельная светелка, и кто-то в ней, – может быть, настырная толстушка-проводница вагона, которым он ехал на фронт, или та, в старомодной шляпке с вуалью, несмело переступающая порог, – это мечтание, меняясь в деталях, тревожило его неотступно. „Я со всеми“, – сказал Венька покорно. В холупе, куда привел его Баранов, на полу лежали матрацы, набитые соломой. Ему досталось место посередке, между Пинавтом и Мишкой Плотниковым. На рассвете раздался взрыв и задрожали стекла. Венька вскинулся, больше никто не поднялся. „Станцию бомбят, – определил на слух Пинавт. – До станции километра три…“ Баранов, недовольно мыча, перевернулся, натянув одеяло на голову. Пинавт, прислушиваясь к гудению, стал угадывать разрывы. „Бах!“ – взмахивал он рукой, и за окном гремело. „Бах!“ – командовал Пинавт, и летчики, видя, каким могуществом наделен их маленький, голый по пояс, товарищ, сонно дыбились…
В первом же вылете зенитка изрешетила фюзеляж за спиной Веньки, но когда и как, он не понял. Стоянка сбежалась: «Врезал фриц!», «По касательной, по касательной…», «Залатаем к обеду, будет лучше нового!». Не вид драных пробоин, опоясавших кабину, но мысль о том, что все это после обеда повторится, ужаснула Веньку. «Подставили, – думал он, – если бы не вернулся, никто бы и не почухался…» И комбинезон ниже плеча был пропорот осколком, и гимнастерка задета… Вместе с жалостью к себе летчик испытал злость. Он не знал, на кого ее оборотить, – на румяного ли Баранова, на немца-зенитчика, управляющего счетверенным «Эрликоном», на механика, плохо выметавшего из кабины пыль… все ему было нехорошо. Приступы злобы искажали его остроносое лицо, он замыкался, уходил в себя с выражением человека, хлебнувшего уксуса. Однажды на взлете, когда весь свет был ему немил и он делал то, чему научен, плавно пуская машину с тормозов, он увидел впереди и сбоку солдатку с белым флажком стартера. Сделав флажком разрешительный жест, она опустила голову, потупилась. Не ведая, что происходит с летчиком, она ему не повелевала, а, скорее, отдавала честь, салютовала… И он в ответ улыбнулся и взлетел легко. На втором развороте, пристраиваясь к Баранову против солнца, ничего, кроме командирской машины, не видя, он забыл хор ангелов, прозвучавший в его душе… Потом он снова грянул в момент уныния… Так продолжалось до Новочеркасска, до аэродрома Хутунок, где повредившийся в уме воентехник гонял на штурмовике «ИЛ-2» по летному полю, – хвост трубой, в облаках пыли, – укладывая очередями из пулеметов и пушек всех, кто пытался накинуть на него смирительную рубаху… Спасаясь от безумца, он кинулся в капонир, и стартер Света, туда же загнанная, его узнала…
Поутру, садясь в кабину, он почувствовал запах полыни: букетик из серых степных трав был приторочен к борту белой киперной лентой. «Ты так улыбнулся», – вспоминала Света позже, в Песковатке, мелькавшие перед ней на взлете лица летчиков, однообразно отрешенные, с выражением готовности ко всему…