недоумение — уж очень необычным было место тайника.
— Друг, — прошептал он, — как пришло тебе на ум спрятать все это под письменным столом Цвейлинга?
И Пиппиг шепнул в ответ:
— Задница шарфюрера как-никак самая надежная крышка. Если у нас и начнут щупать жабры, то здесь никто искать не станет. Ясно?
Такая несокрушимая логика восхитила Бренделя.
— Руди, ты гений!
— Заткнись! — отозвался Пиппиг, весьма польщенный.
Пустое пространство между пистолетами они заполнили шлаком. Потом вложили обратно доску, но перед этим Брендель сосчитал половицы и установил, что пистолеты лежат под одиннадцатой. Избегая всякого шума, они стали прибивать доску.
Чтобы заглушить удары молотка, Пиппиг клал на гвозди шапку. Прежде чем положить ковер, они убрали мусор. Потом вместе поставили стол на место, которое Пиппиг заметил себе по узору ковра. Слабый ночной свет все же дал им возможность проверить, во всем ли восстановлен прежний порядок. Лишь теперь Пиппиг забеспокоился: тайну во что бы то ни стало нужно было сохранить.
— Товарищи, — умоляюще заговорил он, — вы не станете болтать, правда?
Они были бы рады объяснить ему, что представляет собой в действительности лагерная охрана, но только похлопали Пиппига по плечу.
— Не бойся, малыш, мы все понимаем!
Они исчезли так же тихо, как пришли.
Пиппиг убрал инструменты и спрятался в углу, поджидая рассвета. Спать он не мог. Обхватив руками колени, сидел он, постелив под себя старые шинели.
Три пистолета, конечно, не были единственным оружием в лагере. Как человек дисциплинированный, Пиппиг подавлял в себе любопытство, но ему все-таки хотелось заглянуть глубже в эту тайну. Он догадывался, что существует какое-то руководство, но в общем он ничего не знал. Пиппиг прижал подбородок к коленям. Черт возьми, Руди, ты уже столько лет живешь в этом подземном мире, жалкий битый пес среди других таких же жалких битых псов, и единственная мысль в твоей глупой башке — о том, что это бесконечное серое время когда-нибудь все-таки кончится так или иначе… А что ты, темный человек, собственно, понимаешь под этим «так или иначе»?
Пучком розог гнала судьба Пиппига к концу. И в самом деле, разве не был он битым псом, который сидел сейчас на задних лапах в углу и с удивлением вдруг обнаружил, что другие, которых он считал такими же жалкими псами, давно уже сломали розги об колено и «так или иначе» превратили в решительное «либо — либо»?
Почему он не принадлежит к тем людям, к которым принадлежит хотя бы Гефель? Не потому ли ему не доверяют, что он мал ростом и у него кривые ноги? Кого он знает из тех? Никого! Горько было Пиппигу признаваться в этом.
Может, Кремер один из них?
Наверняка!
Завтра, решил Пиппиг, завтра он поговорит с Кремером. Он не хочет быть жалким псом, согласным на «так или иначе»!
Было еще темно, когда Пиппиг после свистка покинул здание вещевой камеры. Но на дорогах между бараками было уже оживленно. Дневальные стягивались с разных сторон к кухне, чтобы разнести по баракам огромные чаны с утренним кофе.
Отсутствие Пиппига не было замечено. В спальном помещении уже прибирали постели, и когда Пиппиг вошел, сосед по нарам все же спросил его, где он был ночью.
— У девочки, — ответил Пиппиг таким тоном, который исключал всякое любопытство.
Между тем весть о случившемся дошла до Бохова. Вскоре после утреннего свистка связной Бохова узнал от капо лагерной охраны о ночных событиях в вещевой камере. В утреннем сумраке между связным и Боховым состоялся краткий разговор шепотом. В первую минуту Бохов готов был рассердиться на своевольного Кремера, который превысил полномочия. Однако узнав, что в команду вещевой камеры затесался сомнительный субъект, Бохов одобрил перемену хранилища, тем более — с этим нельзя было не согласиться, — что маленький Пиппиг действовал с исключительной ловкостью. Слова Пиппига связной передал буквально: «Задница шарфюрера как-никак самая надежная крышка…»
Бохов невольно рассмеялся.
Ферсте теперь уже было известно, чего хотят от тех двоих, посаженных в камеру номер пять. Кое-что открыли ему ночные допросы, а также разговоры между Рейнеботом, Клуттигом и Мандрилом. О том же, что происходило в лагере, он в силу своего изолированного положения не знал ничего определенного. Во всяком случае, существовало что-то вроде тайной организации, и камера номер пять должна была стать тем каналом, через который эсэсовцы рассчитывали проникнуть в ее тайные ходы и переходы. Это Ферсте себе уяснил.
Его отец был крупным чиновником в Вене, и сам Ганс Альберт Ферсте, закончив образование, тоже поступил на государственную службу. После оккупации Австрии его арестовали вместе с отцом, и он долгие годы скитался, по тюрьмам, пока наконец не осел в Бухенвальде. Ферсте назначили в карцер. Здесь он и остался. Мандрил сделал его уборщиком. В противоположность своему предшественнику, Ферсте никогда не принимал участия в физических насилиях над арестованными. Между ним и Мандрилом не возникло никаких личных отношений.
Ферсте выполнял свою работу безмолвно и послушно. Он жил в карцере, как некая тень. Мандрилу никогда не приходилось его звать, в нужную минуту Ферсте всегда был на месте. Мандрилу ни о чем не надо было заботиться, все всегда было в полном порядке. Так Мандрил за протекшие годы привык к своей тени.
С тех пор как Гефель и Кропинский попали в карцер и у Ферсте наладилось общение с электриком, у служителя карцера возникло желание помочь обоим несчастным. Но что он мог сделать?
Он знал, что Гефель и Кропинский пока еще не должны были умереть. После пытки столярными тисками Гефель, у которого сделался сильный жар, лежал на мокром и холодном цементном полу камеры. Не только Кропинский, но и Ферсте дрожал от страха, что больной в бреду может выдать тайны, которые он до сих пор так доблестно хранил. Под видом усердной работы Ферсте беспокойно сновал мимо камеры номер пять, где находились Рейнебот, Клуттиг и Мандрил. Они загнали Кропинского в угол и с любопытством склонились над больным, которого тряс лихорадочный озноб.
Гефель бредил.
Места нажима на висках посинели и непомерно распухли. Нижняя челюсть у Гефеля дрожала, как от стужи, зубы выбивали дробь.
Мандрил безучастно стоял рядом и курил. Клуттиг низко нагнулся над несчастным и прислушивался. Разрозненные слова, обрывки фраз слетали с трясущихся губ. То шепот, сбивчивый и горячий, то резкие выкрики.
— Ты… прав… Вальтер… ты… прав…
Гефель стонал, он открывал глаза, всматривался в пустоту и не узнавал ничего вокруг. Он судорожно поднимал руки, и кулаки прыгали у него на груди. Вдруг он закричал:
— Партия здесь… здесь!.. — Тело напряглось, лицо потемнело, Гефель с трудом побрал в себя воздух, и внезапная судорога тут же разрешилась пронзительными воплями — Крааах… я… назову… имена… крааах, краах…
Крики затерялись в дрожащей гортани.
Клуттига охватило неистовое возбуждение.
— Хочет назвать имена! — обрадовался он и, словно надеясь вытрясти их из больного, начал толкать его сапогом. Голова Гефеля конвульсивно дергалась то туда, то сюда, молотившие воздух руки опустились, и Гефель залился плачем, сотрясавшим все тело.