назвать эту взаимную исповедь? Но мальчик хотел знать больше.
— Милорд, расскажите еще.
— О чем?
— Обо мне.
— Что ты хочешь слышать? Зачем тебе это знать? Ты еще совсем молод, ты не знаешь еще, что слова убивают слишком многое, что описывают.
Я постарался пересказать ему стихотворение одного поэта из далекого мира. «Молчи, скрывайся и таи и чувства, и мечты свои».
— Запомни это, мальчик. «Мысль изреченная есть ложь».
— Но я-то не лгу! Я не мог бы солгать, даже если захотел. Вы помните кинжал?
— Да.
— Хотите знать, почему?! Потому что сама мысль делить вас с кем-то еще — для меня нестерпима. Лучше боль потери, чем это…
— Замолчи, Мейтин! Лучше замолчи…
Я впился когтями в ткань палатки. Не знаю почему, но в каждом произносимом им слове была боль. Нестерпимая острая боль, корни которой шли глубоко в прошлое. В то прошлое, которого я даже не мог вспомнить. Что же было там, на дне памяти? Но я не смог этого вспомнить, как не мог в детстве утром вспомнить снов, от которых подушка была мокрой насквозь. А он читал меня, как раскрытую книгу, и мне хотелось спрятаться, убежать прочь.
Он замолчал, но не мог оставить меня в покое. Жестокий мальчишка, любящий не только испытывать боль, но и причинять ее. Только в его возрасте можно быть таким — копаться во всем, стремиться дойти до самой сути каждого дела. И его ласковые руки были сейчас пыткой, а не удовольствием. Во мне медленно поднималось что-то темное и страшное, то, от чего я всегда бежал…
Когда я очнулся, мальчик лежал, отвернувшись к стенке палатки. Я развернул его к себе, замирая от предчувствия чего-то страшного. Он был избит. Исцарапан. Искусан. Все лицо в синяках, царапины на шее и руках, разорванный ворот рубашки. Уши в ссадинах. Это я? Это я сделал?! Его глаза, под которыми наливались синим следы ударов, были сумрачными. И взрослыми. Очень взрослыми.
— Вот так-то, мальчик. Прости меня. Если можешь, конечно. Но я предупреждал тебя.
— Я понимаю, милорд.
Глухой, хриплый голос. Чертовски взрослый голос.
— Итак, Мейтин. Что мы будем делать? Будем продолжать копаться в своих воспоминаниях и чувствах? Зная, к чему это приводит?
— Нет, милорд.
Я вылечил его, как мог, не слушая его протестов. Но еще очень долго мы почти не разговаривали. Мальчик был непривычно серьезен. Он словно старался что-то скрыть. Это у него получалось… довольно неплохо… до тех пор, пока мы не стали складывать палатку. Он случайно налетел на меня, неловко управляясь со шкурами. Вздрогнул, отпрянул. Я удержал его за плечо, видя, что он вот-вот упадет. Он взял меня за руку, очень серьезно посмотрел.
— Ну? В чем дело?
— Никогда так больше не делайте, милорд. Не потому, что мне было больно. Потому что мне это понравилось. И потому, что это путь куда-то в темные глубины. Вниз, к своей смерти.
Это было выражением моих собственных мыслей. Наиболее точным и кратким выражением. Я не мог не признать его правоты… только и не мог избавиться от желания пройти этим путем, вниз, в темные глубины. А потому я просто промолчал, кивнув. И продолжил собирать вещи. Впереди был долгий путь.
Выхода нет!
Находиться глубоко под землей, в крохотной комнатушке, чьи стены были обиты металлом, многократно усиливавшим любой звук, было просто ужасно. Воздух был насыщен смесью самых отвратительно пахнущих газов. Такое мне один раз удалось ощутить, зайдя в лабораторию одного из друзей отца — тот увлекался химическими опытами. К тому же, над головой располагались сотни этажей таких же металлических комнатушек, только чуть побольше. Везде в них теснились люди — и ненавидели себя, своих окружающих, весь мир. Каждый из них испускал столько ненависти, что для Слышащего подобного мне уровня общение было бы пыткой. Но их были миллионы раз по миллионы… столько людей, сколько я и вообразить себе не мог. И все они ненавидели..
Находиться в этом мире — прячась в закоулках того, что называлось «системы жизнеобеспечения» а попросту было кучей переплетенных труб, по одним шла вода, по другим нечистоты, по третьим продукты питания и полуфабрикаты — было бы сущей пыткой для меня и без такого убивающего наповал эмоционального фона. От него нельзя было закрыться, как приучили меня еще в детстве. Нет, эта черная смердящая патока заливала мне глаза и уши, и все, что я мог делать — погружаться в тяжелую дрему, убегать в воспоминания о доме, о радостных моментах жизни… Так, в полузабытьи, я и проводил часы и дни, пока Милорд, на которого все это действовало намного меньше, не приказывал есть или пить или идти куда-то. Я шел, покорный, как раб, у которого отняли последние зачатки интеллекта. Скажи он мне прыгнуть в какую-нибудь яму — я прыгнул бы, не думая. Потому что сил на обдумывание у меня уже попросту не было. Было только сознание, что нужно выполнять приказы и тогда, возможно, это когда-нибудь кончится.
А оно все не кончалось.
Самым трудным в этом проклятым всеми высшими силами городе было то, что приходилось идти, таясь в его канализациях и вентиляционных шахтах так, словно бы мы нагло прогуливались по верхнему ярусу. Везде были какие-то устройства, которых я не понимал и не замечал. Милорд не раз вытаскивал меня из поля зрения таких. Еда, которую мы ели, была тошнотворна — какая-то зеленая однородная масса с запахом не то моря, не то весенней листвы. Но она была необыкновенно питательна.
Нам оставалось перебраться в другой Сектор — примерно три-четыре дня пути, если соблюдать минимум осторожности. Необходимый проход находился под соседним Сектором, где-то в глубине его. Идти можно было только здешним подобием вечера — когда свет выключался, и вероятность встретить каких- нибудь рабочих была близка к нулю.
Это был ужасный, умирающий мир. Бесчисленное население, распиханное по клеткам крошечных жилищ, полностью выработанные ресурсы, надвигающийся голод, предотвратить который создание хлорелловых прудов и прочей гадости было уже не в силах. Было слишком поздно. Да и вырождение, мутации, уродства постепенно сводили все перспективы этого мира к одному: вымиранию, медленному или быстрому. А духовно этот мир умер еще многие годы назад и теперь разлагался, бурно и активно. Что и заставляло меня чувствовать себя так, будто я утратил себя, заблудился в коридорах из липких клякс цвета гниющих листьев. Я был настолько близок к полному безумию, что удивлялся, почему еще способен осознавать себя.
Впрочем, я знал причину. Хотя все во мне было стерто этой ужасной планетой, ее черными потоками всеобщей ненависти, оставался тот стержень, за который я старался держаться покрепче: Милорд. С ненавистью я мог бороться только одним — любовью. И я старался сосредоточиться на нем — и нырял в прошлое, пересчитывая, как страницы уникального манускрипта, те дни, что мы провели вместе у нас дома, в Княжестве.
…Я вырос в доме своего отца, вместе с двумя дочерьми отца. Все наши матери были разными. Еще у меня был брат по матери, но уже от другого отца. Вся наша веселая компания обитала недалеко друг от друга, много времени мы проводили вместе, за исключением Мейт, которая была уже совершеннолетней и жила в своем замке.
Обычное воспитание в наших традициях следует лозунгу «когда ребенок слезает с дерева, его можно начинать учить». То есть, обучение наукам начиналось лет с восемнадцати, когда лазить по деревьям хотелось уже не постоянно, а только иногда. Этот период обучения ненавязчиво проходил через нашу жизнь, так как занятия проходили не чаще, чем два-три раза в неделю. Но мне нравилось учиться, и уже к