полчаса дал понять, что тороплюсь покинуть дом… проводил мальчика до его кареты и вежливо попрощался. Вечером я получил пышный букет, составленный с безупречным вкусом. Хотя обратный адрес не был указан и это дало мне возможность со спокойной душой не отправить ничего в ответ, я не сомневался, кто послал его. В букете доминировали нарциссы… а в этот очаровательный весенний день мальчик приехал ко мне с нарциссом за ухом; и я похвалил его вкус.
Был какой-то пышный спектакль в придворном театре, и меня неожиданно пригласили в ложу королевских особ. Из таковых там присутствовал только принц Эвиан — очаровательный мальчик лет четырнадцати, с удивительным выражением доброты и нежности на по-детски круглом лице. Я выразил всевозможное почтение его высочеству, чем немного смутил его — принца растили в весьма аскетической и строгой атмосфере, как и всех наследников правящего рода. Помимо принца там присутствовал и Эбисс Нетопырь, который, естественно, меня и пригласил. Он сел рядом со мной и в середине спектакля я почувствовал, как его рука скользнула в мою. Наверное, по его представлениям, я должен был бы быть вне себя от счастья. Я и был… но об этом пока что никому знать не полагалось. Поэтому я прикинулся дурачком, спокойно переплел его пальцы со своими и держал его руку так, словно это была рука моей любимой сестренки. С которой мы большие друзья. В коем положении мы и просидели до конца спектакля, после чего я вежливо попрощался, в основном, с принцем, и ушел. На месте мальчика я не спал бы всю ночь от возмущения; не знаю, что он делал на самом деле…
Дальше были визиты, как бы незначащие, букеты без обратного адреса, приглашения на охоту — большей частью принятые, приглашения в гости — все до единого отклоненные, приглашения на ночные прогулки в какую-нибудь таверну; как бы случайные встречи на каждом балу и приеме, церемонии во дворце и так далее… Опрометчиво принятое приглашение на ночную прогулку заставило меня совершить подвиг во имя Эбисса, на который меня спровоцировали довольно вульгарно — затеяв скандал с каким-то пьяным моряком, при этом прекрасно зная о том, что я прикрываю ему спину, намеренно уронив нож — при его-то владении оружием и устойчивости к алкоголю! — и попросту заставив всем этим меня заколоть почти ни в чем неповинного громилу, чтобы тот не успел опустить кастет на голову чертова юнца. Подвиг я совершил, но тут же сопроводил его коротким ленивым монологом, суть которого сводилась к тому, что я безумно счастлив, что Эбисс не прекрасная принцесса и не свалится мне на руки в обмороке и намерении отдать себя спасителю. Видимо, я испортил очень важный и тщательно продуманный план обольщения, так как где-то в глубине его глаз мелькнуло что-то похожее на слезы. Тут мальчик сделал большую глупость — стал демонстративно приставать к одному молодому парню из нашей компании и, разумеется, пользуясь взаимностью. Я довольно скоро покинул компанию, ссылаясь на желание заснуть и опасение, что засну прямо здесь, и пожелав всем, но взглядом — только ему, приятного времяпровождения. Сомневаюсь, что оно было таковым.
Все же он был ребенком. Пусть, рано повзрослевшим, пусть, бесконечно искушенным в радостях плотской любви, пусть воспитанным на восхищении и поклонении. Он был еще ребенком — а как заставить ребенка испытывать стремление к какой-то игрушке? Не давать ему заполучить ее, ибо полученная игрушка в момент делается неинтересной и забрасывается в угол. Я не хотел полететь в угол с трофеями и сувенирами, воспоминаниями и равнодушием — хоть я еще и не признавался себе в этом, я был влюблен в него, влюблен глубоко и сильно.
Эбисс — тропинка памяти
Юноша стоял на ногах нетвердо, покачиваясь, словно маятник, и видно было, что он очень сильно пьян; но еще заметнее для опытного глаза был лихорадочный почти что пурпурный румянец, заливающий его щеки и неестественно вздутые, пульсирующие вены на висках и шее. Кхардское хлебное пиво было напитком опасным — после третьей-четвертой кружки пьющий уже не пьянел, но его неумолимо бросало в жар, сердце начинало биться учащенно, захлебываясь в неистовом трепетании, сбиваясь с ритма… И тем более нельзя было мешать пиво с здешним кофе, которое само по себе было наркотиком, притом наркотиком возбуждающим, вводящим в эйфорию, лишающим всякого расчета и чувства меры, толкающим на самые необдуманные поступки.
На лице его была странная смесь торжества и испуга, словно у ребенка, который совершил какой-то опасный проступок, заслужил уважение в глазах сверстников, но теперь непременно должен был подвергнуться наказанию старших. Впрочем, тут все было опаснее и серьезнее — с хлебным пивом шутить не стоило никому. Расчет его был в чем-то безупречен — явиться в таком состоянии, когда в помощи отказать сможет только законченный подлец; но сейчас, когда он смотрел в глаза хозяина дома, он чувствовал, что расчет оказался и безмерно наивен, ибо здесь он этой помощи мог и не получить, именно потому, что так самонадеянно рассчитывал на нее. И несмотря на то, что разум его был затуманен действием кофе, которое придавало безмерную и безосновательную уверенность в себе, он почти уверился уже, что стоит на пороге смерти и она смотрит на него прохладно-ясными серыми глазами. Одета смерть была, несмотря на крайне ранний час, безупречно и совсем не по-домашнему; жемчужно-серое и синее было удивительно подходящим к роли и месту.
— Ну, разумеется… милорд Ролан превосходно разбирается в лечении, милорд Ролан знает, что делать с юнцом, нарочно напившимся хлебного пива, милорд Ролан живет совсем рядом с портом, где этот юнец гулял всю ночь — всего-то навсего ровнехонько на другой стороне города, милорд Ролан просто обязан вставать ни свет ни заря и заниматься чем-то подобным…
Ролан неподвижно стоял у окна, насмешливо озирая юношу, легко бросая в воздух мягкие и ироничные слова, словно подбрасывая горсть легкого пуха и наблюдая за полетом и падением его пушинок.
— Скажи на милость, глупый сопляк, почему я должен помогать тебе? — голос неожиданно хлестнул резко и холодно, как порыв ноябрьского ветра на северном побережье, разметал теплые пушинки насмешки и больно исколол пламенеющие щеки юноши ледяной крошкой презрения и равнодушия.
Эбисс вздрогнул под этим порывом, и ощущение явного просчета захлестнуло его с головой, и тем сильнее стал страх болезненной и невозможно ранней смерти. Все же он был слишком горд — картинно и романно горд — чтобы умолять или упрашивать; слово «честь» значило для него очень много, хотя он и не понимал еще, что та уверенность в том, как нужно вести себя, которая запрещала ему сейчас броситься в ноги и молить о прощении не имеет ничего общего с истинной честью, но скорее называется ложной гордостью, и выдумана недобрыми романистами чтобы заставить своих благородных героев совершать по воле авторов немыслимые и неестественные поступки. А нужно было отбросить планы и расчеты, признать свой проигрыш и безвыходность ситуации и искренне, бесхитростно просить обычной помощи, уже не надеясь ни на какие шансы добиться желаемого. Так чувствует себя притворный самоубийца, когда стоит на самой кромке окна, с которого обещает броситься, если не получит чего-то или кого-то — и внезапно чувствует, как его нога на самом деле скользит с края подоконника.
В его душе боролись два порыва — резко повернуться и уйти, не желая унижаться более; и сдаться, отбросить все привычные правила, спасать свою жизнь. Первый казался благородством; второй трусостью и потерей достоинства… но первый был действием от разума, а второй — от тела, которое хотело жить и было абсолютно равнодушно к таким условностям, как достоинство или гордость.
Ролан молча смотрел на эту борьбу порывов, старательно выдерживая паузу и четко чувствуя тот момент, когда умело ведомая им игра перейдет за грань реальной опасности, в категории вопросов жизни и смерти; когда точно просчитанная позиция превосходства обернется таким унижением, которого уже нельзя будет ни простить, ни забыть — и оборвутся все нити, ведущие в будущее, общее для них будущее, которое было загадано обоими, да и чье желание было сильнее? — кто мог бы сказать наверняка… Гибкую сталь, которой был мальчик, можно — и нужно — было упрямо и твердой рукой гнуть, гнуть долго и уверенно… но нельзя было переходить ту неведомую никому, кроме мастера тонкую грань, критическую точку, после которой был уже — излом. Счет был на секунды, возможно, на десятые доли секунд, но тот, в чьих одеждах мешалось серое и синее — цвета теней зимнего позднего утра — умел чувствовать это биение времени, которое существовало только для двоих. Ровно в необходимый момент он шагнул вперед, толкнул юношу в кресло и взял со стола один из высоких бокалов.