Я попросил его остаться, позвонил в штаб, где меня немедленно соединили с замполитом части, который, как ни странно, бодрствовал в это неурочное для политработников время, и он достаточно резко приказал мне не препятствовать работе политаппарата.
Дежурный по части, у которого я хотел прояснить обстановку, ответил мне с армейской простотой:
— Да пошли они все… Ложись спать, завтра все узнаем.
Армия была в те годы практически закрытым государственным институтом.
Те, кто служил в Союзе, уходили вечерами в город, могли общаться с разными людьми, получать определенную информацию.
Служба за границей полностью отрезала нас от любых новостей, даже письма из дома просматривались военной цензурой.
Из всех докладов и решений ХХ съезда до нас донесли главное. Страна вступает в новый исторический этап, и ей хотят навредить поджигатели войны, поэтому надо усилить боеготовность частей и подразделений.
Правда, меня мало интересовали партийные разборки, потому что шла подготовка к тактическим учениям, на которые должен приехать генерал-полковник Гречко.
Оторванность от тех событий, которые так близко к сердцу принимались в стране, мое мировоззрение, оставшееся на уровне 53-го года, заставили меня по возвращении домой заново постигать сложную науку московской жизни.
Тогда я еще не мог понять, что время стремительно и переменчиво. Я уезжал из одной Москвы, а вернулся совсем в другую.
Годы, которые я не видел города, изменили его дух и быт до неузнаваемости.
Оттепель. Странное слово, перенесенное из романа Ильи Эренбурга на человеческие и общественные отношения.
Странное слово. Странное время.
Москва заговорила, правда, еще боязливо, с оглядкой. На кухнях, в редакциях, в заводских курилках. Ах, этот свежий ветер! Пьянящий и обманный. Через несколько лет для многих из нас он обернется горем. Дорого заплатило мое поколение за этот в общем-то эфемерный глоток свободы.
Но все-таки этот глоток люди сделали, почувствовали вкус свободы. И в этом главная заслуга ХХ съезда и политической линии Хрущева.
Я приходил в компании, слушал, о чем спорят люди, и мне становилось не по себе. Раньше за это немедленно волокли на Лубянку, где выписывали путевку на продолжительный отдых в «солнечную» Коми.
Люди говорили об ужасах сталинских репрессий, о том, как член Президиума ЦК КПСС Екатерина Фурцева пробовала прекратить выступления возмущенных тяжелой жизнью рабочих московских заводов, осуждали наше вторжение в Венгрию.
Они осуждали солдат, не имея никакого представления о том, что такое приказ и воинский долг, о том, что армия живет по другим законам и исповедует другие ценности.
Однажды Валера Осипов, тогда уже знаменитый московский журналист, спецкор «Комсомолки», приволок меня в какую-то огромную квартиру на Таганке, где собирались художники, молодые журналисты, поэты.
Много пили, много спорили, читали стихи.
Мне особенно запомнились вирши, которые прочел Саша Рыбаков, молоденький студент журфака МГУ.
Я не помню их все, не помню фамилию автора, хотя Саша называл ее. В память врезалось одно четверостишие, удивительно точно определявшее время, в которое мы жили тогда.
В этой последней строчке я почувствовал некое предупреждение, которое посылал всем нам неизвестный поэт.
Но ощущение это было коротким и стремительным, как вспышка зажженной спички в темной комнате, о которой не стоит долго вспоминать.
Все это придет позже.
А пока в Москве свершилось три культурных события.
Гастроли Ива Монтана, пьеса Николая Эрдмана «Мандат» на сцене Театра киноактера и роман Владимира Дудинцева «Не хлебом единым».
Приезд французского шансонье в страну победившего социализма был похож, как писали в свое время Илья Ильф и Евгений Петров, «на приезд государя-императора в город Кострому».
Таких сенсационных гастролей не было в Москве больше никогда.
Они были обставлены на государственном уровне. Руководству страны приезд Ива Монтана и его знаменитой жены Симоны Синьоре был необходим, чтобы хоть как-то повлиять на общественное мнение Запада после подавления венгерской революции.
Монтан, человек близкий к самой могучей в Европе— французской компартии, должен был доказать миру, что никакого железного занавеса не существует, что общество наше открыто и справедливо, что советский социализм — оптимальное государственное устройство.
Визит французского шансонье был обставлен по-царски.
Ему были отданы лучшие залы. Наш шансонье Марк Бернес исполнял по радио песню, посвященную французскому гостю, «Когда поет далекий друг». Срочно была издана книжка Ива Монтана «Солнцем полна голова».
Наверно, после похорон Сталина Москва не знала такого столпотворения.
На сцену выходил киноактер, которого мы знали по нескольким фильмам, шедшим в нашем прокате. Особенной популярностью пользовалась лента «Плата за страх».
Он был одет в элегантный твидовый пиджак и свитер. И мы, привыкшие к вытертым фракам и галстукам «бабочка» наших певцов, в восторге глядели на человека, поднявшегося на сцену прямо из зала.
Ну и, конечно, его песни, их мелодии после многолетнего концертного аскетизма казались всем подлинным откровением.
Сам Ив Монтан был потрясен такой встречей. В одном из своих интервью газете «Монд» он рассказывал, что его поразил концерт в Лужниках, огромный зал, к которому он не привык, и масса людей.
Действительно, на концерте присутствовало около десяти тысяч зрителей.
Мой старинный друг Жорж Тер-Ованесов, с огромным трудом прорвавшийся на этот концерт, рассказывал мне, что Монтан из зала казался совсем маленьким, но акустика была отличной и голос его звучал превосходно.
Зал ревел, спутницы Жоржа умилялись до слез. Одна из них, известная в те годы московская львица Таня Щапова, сказала с придыханием:
— Все бы отдала, чтобы получить его автограф.
В руках, унизанных не слабыми кольцами, она сжимала заветную книжку «Солнцем полна голова».
Жорж вспомнил, что когда-то переплывал под огнем Одер, таща за собой полузахлебнувшегося языка, встал и пошел к сцене.
Армейским разведчикам часто сопутствует удача, он встретил администратора концерта, своего доброго знакомца по кафе «Националь», и попросил его помочь получить автограф.