Костюшко подвел коня. Князь вынесся за ворота, позади трусил на кобыленке Костюшко. Стали спускаться к реке. Догнали попа Омельку, Князева духовника. Поп ступал босыми ногами, оставляя след в росистой траве; на плече сложенные мрежи. Отчитав на скорую руку утреню, Омелько брел половить рыбки.
У реки, выше князевой мельницы, кирпичный завод. Измазанные холопы, сбросив порты и заголившись едва не до пупа, мяли в кругу глину. Подбежал приказчик Ивашко Кислов, на ходу сорвал с головы колпак, согнулся, чиркнул пальцами по земле:
— Не гневайся, князь-боярин, вчерашнего урока, что указать изволил, холопишки не осилили.
Морткин махнул плеткой:
— Поноровщик! Батожья не жалел бы — осилили б…
На холопов закричал:
— Не ведаете, лежебоки, что кирпич к государеву городовому строению готовите!
Ругался замысловато: «Салазки повыворочу, на кишках перевешаю!».
Холопы усерднее замесили ногами. Князь лаялся, пока не запершило в горле. Сбоку вынырнул поп Омелько, бросил наземь мрежи, задрал на боярина козлиную бороду, прогнусавил из церковного поучения.
— Аще раб ли, рабыня ли тебя не слушает и по твоей воле не ходит, — плетей нань не щади. — Погрозил холопам кривым пальцем: — Бога бойтеся, раби лукавые.
Князь Василий постучал рукояткою плети по багровым кубам готового кирпича, — кирпич выжжен хорошо, звенит… Ухмыльнулся в усы. «Жаловался зимою, что холопы без дела валяются, полати только гузном обметают да толокно жрут. А сейчас еще бы десятка два холопов, а то и три — всем нашлось бы дело. Поставил бы еще печей да сараев — кирпичи жечь».
С боярином Звенигородским князь Василий столковался по-доброму. Завод в вотчине Морткина дьяк Перфирьев, как и все заводы, отписал на государя. Князю же Василию велено было на том же заводе быть в запасчиках, готовить к городовому делу кирпич. Вместо нанятых мужиков, кирпич делали Князевы кабальные холопы. В росписях же дьяк писал, что кирпич готовят охочие мужики, двадцать человек. Деньги, что причитались деловым мужикам, шли князю. За то отвез в Смоленск князь Василий боярину Звенигородскому серебряную братину лебедем и дьяку Перфирьеву деньгами рубль и шелковый плат.
Над обжигальными печами курился сизый дым. Смотрел князь Василий на перемазанных глиной холопов, думал:
«Поставить завод — дело не великое, да работных людишек откуда взять? Холопов, каких было можно, всех к кирпичному заводу уже приставил, во дворе один хромоногий Костюшко да горничные отроки остались. Пахотных мужиков тронуть нельзя: рядились на боярина землю пахать, кирпич жечь — не в обычае и в грамоте не сказано. Подрядную грамоту повернуть можно, куда хочешь, да опасно, как бы не разбрелись крестьянишки. Недавно сколько охочих людей кабалиться приходило. То посадский прибредет оголодалый черный мужик, кости да кожа, ударит челом, молит взять сынишку в кабалу за четь невеяны. То умучают кого воеводы на правеже батогами, припадет к стопам, просит царскую подать за него заплатить, а за то он князю-боярину, холоп с женою и детьми, будет работать на господина до домовины, только б от правежа избавил. Да опять же ратные люди полонянников-литву, мужиков и баб, сходно продавали. Людишек к Смоленску много бредет, на городовое дело нанимаются. Площадный подьячий Кирша Дьяволов жалуется: „Доходы вовсе стали худые; прежде, что ни день — в кабак звали кабалы писать, а теперь пришло — редко когда целовальник пришлет подручного. Напойной казны в кабаках против прежнего вдвое выручают, хоть питухи норовят пить за чистые. Платит казна людишкам за городовое дело, людишки же деньгу в государев кабак волокут, так кругом и идут“».
Облаяв холопов, князь Василий направился к мельнице. Ивашко Кислов затрусил за господиновым конем.
Топтавшийся в кругу плечистый и круглолицый холоп Михайло, прозвищем Лисица, сказал:
— Буде! — Вздохнул, вышел из круга, обтер подолом лицо.
Старик холоп покосил на Михайлу слезящимися глазками:
— А урок робить ведмедь будет?
Холопы заговорили разом:
— Правду Михайло молвит, дух переведем!
Один по одному выходили из круга, садились на землю, скребли изъязвленные ноги. Сидели голоногие, землянолицые, переговаривались:
— От глины да огня руки-ноги задубели…
— Сколько ни тянись, батожья не избыть.
— Отдыху в праздник боярин не дает, будто бусурманы.
Старик один топтался в кругу. Точно одряхлевший мерин, с хрипом приподнимал и опускал ноги, — костлявые, со вздувшимися жилами.
Михайло Лисица крикнул:
— Зря усердствуешь, дедко Микита, ждешь, что боярин кормов лишек пожалует?
Старик прижал к впалой груди дубленые руки, выкашлянул:
— Какие корма, батожьем не пожалует — и на том спаси его бог.
Подошел к холопам, хрипло зашептал:
— Не выдюжаю, детки, на кирпишной работе, ноет спинушка, в грудях горит, в очах зга. Немилостив господин, денно и нощно работой непереносной рабов томит. Не хворь моя, побрел бы куда оченьки глядят, на украйнах государевых житье вольное и выдачи кабальным нету.
Михайло Лисица подмигнул серым с золотинкой глазом холопу рядом:
— Чуешь! Старый — и то убег бы, а мы мешкаем.
От мельницы мчался Ивашко Кислов. Остановился, чтобы выломать потолще батог. Холопы вздохнули, понуро поплелись в круг мять глину.
3
Приказчик Ивашко Кислов наведывался в починок Подсеки редко. За кирпичной работой было некогда. Мужики Скорина, Скудодей и Оверьян Фролов переметили в лесу деревья, где были борти,[12] чтобы знать, в каких бортях кому промышлять. Оверьян сходил на господинов двор, заказал кузнецу древолазные шипы и заплатил за то копейку. Бывалые мужики Скорина и Скудодей ожидали хорошего промысла. Из-за множества пчелиных роев ходить в лесу было опасно; случалось, пчелы кусали бортников до смерти.
Скорина, довольный тем, что приказчик не наведывался, говорил:
— В лесу живем, пенью молимся, подальше от боярина мужику легче. Вчера выводок бобров уследил — осенью подберусь, мех в Смоленск купчинам сволоку, довольно станется боярину белок да лис.
Ломать мед Оверьян ходил с сыновьями Ортемкой и Панкрашкой. Возвращались они ко двору с лицами синими, опухшими от пчелиных жал. Приходил Ивашко Кислов, глядел кади, корил мужиков — лукавят-де, мед таят. Велел везти добытое на князев двор.
На взодранных меж пней полянах пожелтела рожь.
Пришло время жать. Скорина съездил в Морткино, привез древнюю бабу Варваху. У бабки от старости на подбородке мох, рот высох в вороний клюв, на солнышке сидит — трясется. Баба Варваха помахала сухой рукой, беззубым ртом прошамкала: «Святая Парасковея-пятница, помоги рабам божиим Онтонке, да Евсейке, да Оверке, да женкам их Настаське, да Огафьице, да Домахе жатву начать и покончить, будь им заступницей от ведуна и ведуницы, еретика и еретицы, девки-самокрутки, бабки-простоволоски, от всякой злой напасти. Аминь».
Чиркнула два раза серпом (для зажину, ради легкости руки, и таскали мужики столетнюю Варваху), велела кланяться на восход солнца, чтобы жатва в тихости была, на заход, чтобы Литва какого лиха ведовстмом не напустила.
Бабы с девками жали рожь, мужики бортничали, доламывали мед. У борти Оверьян встретился с