косолапым.
Борть была невысоко. Засунувши в дупло лапу, медведь лакомился медом. Зверь казался не великим. Оверьян подобрался, тюкнул косматого с маху по задней лапе, — не воруй чужого добра. Медведь заревел, кубарем слетел с дерева, завертелся на трех лапах.
Оказался он не медвежонком — матерым зверем; подмявши под себя Оверьяна, рвал его зубами, силился когтями снять с головы кожу. Задрал бы зверь Оверьяна до смерти, не выручи соседа Скорина.
Заслышавши медвежий рев и Оверьяновы вопли, Скорина бросился на выручку; с разбегу всадил железную рогатину медведю в бок, поверженного зверя добил топором.
Замертво сволокли Ортюшка с Панкрашкой отца в избу. В голос голосила над мужиком баба Огашка.
До богородицына дня отлеживался Оверьян на полатях. Кое-как отлежался. Рваные уши приросли криво, на щеках от медвежьих когтей отпечатались синие впадины. Ивашко Кислов, оглядев как-то изувеченного мужика, усмехнулся косым глазом:
— Теперь тебе от боярина не убрести, с рожей твоей под землей отыщет, — приметная. А хозяин твой старый, боярский сын Кирша Дрябин, тягаться за тебя с господином оставит, куда ты ему драный.
Осенью, после того, как крестьяне свезли в вотчинников амбар пятину из озимого и ярового, князь Василий велел сносить оброчные деньги: ямские, полоняные и стрелецкую подать — по чети ржи. Перед Юрьевым днем в Оверьянову избу пришел Онтон Скорина. Сидел, скучным голосом говорил:
— Когда царев да вотчинников оброк отдать, да велеть бабе в хлебы мякины половину мешать — до Родиона-ледолома жита хватит. Охо-хо-хо… Что сожнем, то и сожрем. У других мужиков, что в селе за боярином сидят, того хуже, до Оксиньи-полузимницы не дотянут. У нас с тобою от бортей и зверя подмога. Который год бояриновы крестьяне еловую кору жрут. Мужицкое брюхо привычное, не то кора еловая, топор сгниет, да из году в год от таких кормов затоскует. — Вздохнул протяжно. — Рядился я жить за боярином четыре лета, а те лета кончаются; надумал я за другим хозяином верстаться. На Юрия и поверстаюсь. С дворянином Сущевым сговорено, чтоб за ним жить, избы ставить не надо — на пустой двор сяду, да подмоги дает три чети на семена да три на емена.
Оверьян смотрел в потолок, — на потолке сажи в палец. Когда ставил избу, клал под один угол деньгу для богачества, под другой — шерсть для тепла да ладану от нечистой силы.
Ни богачества, ни тепла нет, нечистая сила к мужику тоже не наведывалась, должно быть — незачем. Тараканов же развелось тьма. Подумал: «Не съехать ли к другому боярину?». Вспомнив о житье за игуменом Серафимом да детьми боярскими, вздохнул: «Куда от земли-кормилицы пойдешь! Не за боярином жить, так за сыном боярским, или того хуже — за черноризцами. Нет у мужика поля, нет и воли. Вороне сколько ни летать, а ястребу в когти попасть не миновать. Так и мужик».
Мерцали в небе голубые предутренние звезды. Оверьян запряг коня, подпоясал потуже лыком кожух, бросил в сани спутанную овцу, поставил полкади меду — везти в город на торг, добывать денег: надо платить государев оброк.
В Смоленск Оверьян приехал к полудню. На торгу от саней и народа не протолкаться. Остановился близ монастырских лавок. Рыжий монах — морда лоснится, бородища до пояса, — торговавший в лавке со служкой, увидев на санях у Оверьяна кадь, замахал руками:
— Проваливай подалее, сирота! Сами медком торгуем, да не берет никто, а не отъедешь по-доброму, в загривок натолкаю.
Пришлось стать к стороне, за хлебными амбарами, куда и покупатели не заглядывали. Подскочил таможенный целовальник, сдернул с кади рогожу, прикинул на глаз, потребовал государевы деньги — тамгу алтын. Оверьян закрестился: нет денег, Христом-богом молил целовальника пождать, пока продаст овцу или мед. Целовальник схватил конька под уздцы, хотел вести к таможенной избе. Налетели вскупы,[13] стали торговать овцу и мед. Лаяли друг друга. Оверьян от крика и лая одурел. Целовальник торопил:
— Продавай, сирота, скорее, а то в таможенную избу сволоку.
Пришлось отдавать овцу за два алтына две деньги. Знал, что настоящая цена не менее трех алтын с деньгой, да что поделаешь — целовальник не ждет. Отдал таможенному алтын тамги, стал ждать настоящего покупателя на мед. Приходили трое, давали цену несуразную: по три алтына за пуд, — не продал. Рядом стояли с санями мужики. Одеты в новые кожухи, колпаки с лисьей оторочкой; на санях — куры битые, куры живые, кули с гречихой. Видно — живут в достатке. Разговорились, оказалось — государевы крестьяне из Порецкой дворцовой волости. Хвастались: «Мы-де одного великого государя знаем, не то что вы, володельческие».
В мутном ноябрьском небе блеснуло солнце. Снег на кровлях и деревянных башнях заиграл и заискрился. Горяча гнедого конька, на торг выехал бирюч Никифор Шалда, у седла бубен, в руке — колотушка. За бирючом верхоконный посадский нарядчик. Шалда заломил колпак, ударил в бубен. Нарядчик покрикивал:
— Копитесь! Копитесь, православные, не мешкайте!
Оверьян подобрался ближе, чтобы лучше слышать. Народ стеной обступил бирюча. Шалда сипло кашлянул, прочистил горло.
— Слушайте, православные, волю великого государя! Царь и великий князь всея Русии Федор Иванович указал и бояре приговорили. — Перевел дух, приподнялся в седле, во всю глотку крикнул: — Выходу крестьянскому в сем году не быть и помещикам крестьян не свозить!
Мужики зашумели. В разных местах выкрикивали:
— И без того помещики всюду прицепы чинили!
— Ныне бояре вконец олютуют!
— Охти нам!
— Времена злые пришли!
Бирюч вздел колотушку:
— Не вопите, православные. Слухайте далее царев указ.
Оверьян бросил конька, протолкался в толпу. Кто-то саданул его под бок, кто-то лягнул кованым чеботом. Наступил на ногу грузной старухе в черной однорядке. Старуха зашипела, потянулась было к бороде. На нее зашикали. Бирюч кричал:
— А которые крестьяне из-за бояр, и из-за дворян, и из-за приказных людей, и из-за детей боярских, и из-за всяких людей из поместий и вотчин, и из-за патриарха, митрополита или монастыря выбежали до нынешнего года за пять лет, — на тех беглых крестьян в их побеге и на тех помещиков и вотчинников, за кем те беглые живут, великий государь указал — суд давать. И по суду, и по сыску государь и великий князь всея Русии Федор Иванович указал тех беглых крестьян с женами и с детьми и со всеми животами назад возить, где кто прежде за кем жил.
Рябой мужик рядом с Оверьяном нехорошо выругался. Кто-то крякнул. Иные вздыхали, скребли затылки. Бирюч продолжал:
— А которые крестьяне выбежали до нынешнего года лет за шесть, и за семь, и за десять, а помещики да вотчинники до нынешнего года на тех беглых крестьян государю царю челом не били, государь указал и бояре приговорили: суда на тех беглых не давать и где кто жил — не вывозить…
Бирюч тронул коня, поехал кликать на другой конец торга. В толпе заговорили разом:
— Вот она, государева милость.
— Беглых за пять лет ворочать.
Грузная старуха в однорядке спросила посадского, по одежде, должно быть, кузнеца:
— О чем кликал бирюч? В толк не возьму.
Кузнец сказал:
— Выходить от помещиков царь мужикам заказал. — Подмигнул глазом Оверьяну: — Вот тебе и Юрьев день!
Старуха вздохнула, тряхнула кикой:
— Нам Юрьев день не надобен, — мы посадские, с Везовенского конца полусоха.