На пятнадцатый день бессонницы, измученного, потерявшего ощущение реальности, его снова вызвал на допрос Жарков.
Виталий практически не мог отвечать на вопросы, не слышал их, не понимал.
– Подпиши! – кричал следователь.
– Подпиши!
– Подпиши!
И он подписал. Тогда Виталий не знал, что подпись эта была чистой формальностью и нужна была только Жаркову для отчета перед начальством. Приговор уже был подписан.
Однажды, когда он шел с допроса, в коридоре столкнулся с двумя офицерами МГБ. Один из них посмотрел на Гармаша, улыбнулся и подмигнул ему. Это был тот самый корреспондент «Нью-Йорк Таймс» Андерсон.
На заседание трибунала войск МГБ их привезли втроем: Володю Ускова, Володю Шорина и его. Заседание было предельно коротким.
За подготовку террористического акта против товарищей Маленкова и Кагановича, за создание антисоветской организации, ставящей целью подрыв советской власти, им дали три статьи УК 58–10, 58-4, 58-8 – через семнадцатую статью УК.
Общий срок – 25 лет исправительно-трудовых лагерей и пять лет «по рогам», то есть лишения избирательных прав.
Все трое получили одинаково, несмотря на то что Володя Шорин, по кличке «Барон», смог вынести и бессонницу, и побои и ничего не подписал.
Позже, когда они вернулись, Усков тщательно скрывал, что сидел как «враг народа», он говорил, что отбывал срок за грабеж с «мокрухой».
И Володька Шорин, заядлый охотник и рыболов, сказал мне просто:
– Знаешь, Эдик, ненавидел я их сильно, поэтому не боялся. Не сломили они меня.
В день приговора Виталий смотрел на трех солидных полковников в глаженых мундирах и не мог понять: неужели эти умудренные жизнью, пожилые мужики всерьез воспринимают происходящее, губят жизнь трем двадцатилетним мальчишкам – ему, студенту Экономического института, театральному осветителю Володе Шорину и неработающему Ускову?
Оказывается, делали они это вполне серьезно.
А дальше – два месяца в общей камере внутренней тюрьмы, потом – этап, почему-то Владимирская спецтюрьма – на одни сутки и снова – этап.
В вагонной камере – всего трое, несмотря на то что остальные камеры забиты под завязку. Террористов и убийц возили отдельно.
Потом знаменитый Степлаг и каторжный номер на спину и на грудь – СЖЖ-902.
Там Виталий встретил ребят, исчезнувших с Бродвея: Юру Киршона, сына знаменитого драматурга, и Алика Якулова, первого лауреата конкурса молодых скрипачей в Праге. Они тоже были очень опасны режиму – студент Литинститута и выпускник консерватории.
Всякое было в лагере – и ужасное, и хорошее. Человек приспосабливается ко всему. Работа, БУР (барак усиленного режима), редкие письма и передачи.
Я не буду повторяться, о лагерной жизни писали много.
– Знаешь, как я узнал, что наступили перемены? – спросил Виталий меня.
– Конечно, нет.
– Я увидел, как майор, начальник оперчасти лагеря, выносит из кабинета вверх ногами портрет Берия. Вот тогда я понял, что начались перемены.
В апреле 1955 года – Гармаш тогда находился в Лефортовской тюрьме – его вызвали и сказали:
– Ваше дело пересмотрено, вы свободны.
Он вышел в московский апрель, в солнце, в бушевание капели в лагерном комбинезоне со споротыми номерами.
Жизнь развела нас, и мы не встретились раньше. И вот мы сидим в баре Дома кино, и Виталий рассказывает мне свою длинную печальную историю.
Седой человек, в очках с толстыми стеклами, один из крупнейших наших специалистов- статистиков, а я все равно вижу стоящего у ресторана «Киев» молодого веселого московского парня. Жизнь не сломила его: человек все равно сильнее обстоятельств, хотя обстоятельства эти не всегда добры к нему.
Кровавая «оттепель»
На бывшей Пушкинской, а ныне Большой Дмитровке, из здания Совета Федерации густо повалили новые российские сенаторы, похожие на банщиков, вышедших прогуляться в выходной день.
Охрана оттесняла прохожих с тротуара, опасаясь за бесценную жизнь областных паханов.
Я подождал, когда власть влезет в свои иномарки, и пошел в сторону улицы Москвина, то бишь Петровского переулка, свернул в него и увидел настежь распахнутую дверь подъезда, в котором прожил пятнадцать лет, за вычетом достаточно долгой военной службы и работы на Севере и целине.
Я вообще-то не склонен к посещению старых пепелищ. Прошло и кануло. Осталось в памяти собранием смешных и грустных историй. Но все же зашел в подъезд и удивился, увидев, как реставраторы отмыли стены, закрашенные, как я помню, казарменной зеленой краской, и появились на ней рисованные медальоны, с виноградом, чашами и еще с чем-то неразборчивым.
Ремонт в подъезде шел по первому банному разряду, видимо, дом готовили под заселение для новых хозяев жизни.
На дверях нашей коммуналки еще оставалась цифра 20, а под ней каким-то чудом сохранился частично список жильцов.
«…цкий – 3 звонка», – все, что осталось от меня на этой двери.
Я толкнул ее, и она поддалась со знакомым мерзким скрипом. В длинном коридоре два здоровенных мужика волокли какие-то мешки в сторону бывшей кухни.
Из дверей комнаты, где когда-то проживал главный хранитель Музея искусств Андрей Александрович Губер, вышел персонаж с повадками бригадира и спросил меня просто и незатейливо:
– Тебе чего, мужик?
– Понимаешь, жил я здесь раньше.
– Понял, – обрадовался бригадир, – решил зайти попрощаться?
– Вроде того.
– А где твоя комната?
– Вот она, – показал я на дверь.
– Иди, мужик, посмотри, мы там еще ничего не трогали.