талант гостеприимства, от доброты, от широты натуры. Так и жил. Вышел на пенсию. Ходил по улице или по Переделкину, когда наезжал ко мне, важный, солидный, с палкой, на которую не опирался, а выкидывал перед собой в такт своему шагу, как большую трость – этакий лорд, аристократ.
Перед войной Васин пятигорский приятель Саша Тарасенков окончил Архитектурный институт, стал заметным в Москве архитектором, талантливый, работоспособный, был женат на моей сестре Рае и жил у нас на Арбате. Вася к ним захаживал, там мы с ним и познакомились. Заехал я как-то к маме вечером, быстро прошел по двору, к счастью, никто меня не увидел, но дома у нас оказался Вася. Он, конечно, знал, что я после ссылки, что мне нельзя появляться в Москве, но не выдал, правда, распушил передо мной хвост, показывая свою значительность, но это было не главное, главное – не продал, я это оценил.
Когда я вернулся из армии и начал писать, Сухаревич был единственным моим знакомым, имевшим отношение к литературе. Ему я показывал первые свои писания, о чем уже упоминал. Жил он тогда в Ружейном переулке, между Плющихой и Садовым кольцом, у своей второй жены. Принес я ему первые главы «Кортика», а через месяц приехал узнать его мнение. Сидя на полу, Вася перебивал матрас, вынул гвоздик изо рта и сказал:
– Прочитал твой опус. Знаешь, Толя, из тебя может получиться писатель.
И вернул мне рукопись. Поля ее были испещрены Васиными пометками: «Ха-ха!», «Ну и ну», «Ах, какой умный!», «Неужели?», «Чепуха!», «Графомания!», «За такие фразы убивают!» И все в таком роде. Я на него не обижался, кое-что в его пометках было верным. Со временем убедился, что читательские замечания полезны: если что-то задело, над этим стоит подумать. Такие же пометки были и на последующих главах рукописи. Но как бы ни петушился Сухаревич, как бы ни высокомерничал, что бы ни писал на полях моей рукописи, все же он первый сказал: «Толя, из тебя может получиться писатель». Этого я никогда не забывал.
В пятидесятом году он был неизменным моим спутником, да и собутыльником. Кафе «Националы», туда приходили многие писатели, а завсегдатаем был Юрий Олеша; ресторан «Гранд-Отель», его метрдотель Альберт Карлович знал Васю еще со времен журнала «Общественное питание», когда тот считался важным лицом. Вася, и со мной приходя, держался как важное лицо. Ресторан Химкинского речного вокзала. Я любил сидеть там на открытой террасе, водная гладь чем-то притягивала, именно там, в Химках, впервые мелькнула мысль: роман об одинокой женщине связать как-то с рекой, с Волгой. Мелькнула мысль, но еще не взбудоражила…
Вася пожинал со мной плоды моего успеха. Человек легкий, покладистый, к жизни относился спокойно и философски. Позвонишь ему: «Как дела, Вася?» – «Ничего, все тихо». Любил, чтобы было тихо, умел отбрасывать от себя житейские невзгоды, рядом с ним и я чувствовал себя спокойно. Уверенный в том, что я обязательно получу Сталинскую премию, Вася говорил:
– Вот тогда-то зададим банкетик. Всем покажем! Привет с Анапы!
19
Идеологически Союз писателей был казармой. Организационно – департаментом. Его сотрудники имели дело не со случайными посетителями, а с постоянными, с писателями. Были хорошо с ними знакомы, обслуживали их съезды, пленумы, заседания, обедали в том же ресторане ЦДЛ, ездили в те же Дома творчества, пользовались одной поликлиникой – Литфонда; бывало, молодые сотрудницы выходили замуж за писателей, жили со своими мужьями в писательских домах, писателей во все времена селили кучно: в Лаврушинском переулке, на улице Фурманова, на Ломоносовском проспекте, в районе метро «Аэропорт», в Астраханском переулке. Сотрудники много чего знали о каждом, писательская жизнь протекала у них на виду.
Ко мне в аппарате Союза относились с симпатией: молодой, уже известный, но общительный, демократичный, прошел войну, встречали с улыбкой, приветливо.
Но вот прихожу в Союз, было это в начале марта 1951 года, и сразу, с первого же мгновения, возникло ощущение опасности, хорошо знакомое, въевшееся во все поры моего существа. Быстро промелькнувший взгляд, любопытный или настороженный, замкнутое, отчужденное лицо, подчеркнутое равнодушие, как бы вынужденное рукопожатие, притворная занятость – мелочи, обычному человеку ничего не говорящие, но мне вполне понятные.
Много лет спустя в Доме творчества «Малеевка» мы стояли в холле с Евгенией Семеновной Гинзбург, автором «Крутого маршрута», восемнадцать лет проведшей в сталинских тюрьмах, лагерях и ссылках. Мимо нас прошел Виктор Николаевич Ильин, поздоровался со мной. Евгения Семеновна проводила его взглядом:
– Кто этот человек?
– Ильин, секретарь Московского отделения Союза писателей.
– Он – кагэбист.
– Почему вы так думаете? – Мне было интересно, что она скажет.
– У него это на лице написано.
Ильин всю жизнь прослужил в «органах», и Евгения Семеновна с одного взгляда узнала в нем кагэбиста, такое лицо бывший зек отличит среди сотни других.
Так и человек, за которым тянется 58-я статья, живет с опасением, что об этом узнают, и по малейшему, едва уловимому признаку чувствует опасность.
В коридоре мне встретился Вадим Кожевников, известный тогда писатель, редактор «Правды» по отделу литературы и искусства, мы с ним осенью были в Кисловодске, в одном санатории, ходили вместе в горы, сложились какие-то отношения, а сейчас прошел мимо меня, не поздоровался, даже головы не повернул.
Иду к Воронкову, заместителю Суркова, «рабочему секретарю», мы с ним когда-то состояли в первых пионерских отрядах Москвы и, хотя ни тогда, ни после того знакомы не были, иногда вспоминали то время, а потому были как бы приятели. Из рабочей семьи, проработал на производстве один год, а потом двадцать лет ведал пионерской работой в райкоме, затем в Московском и, наконец, в Центральном комитете комсомола. Ничего другого в своей жизни не знал и не умел, тихо, спокойно двигался по номенклатурной лестнице. Потом из комсомольского возраста вышел и очутился в Союзе писателей. Но повадки руководящего аппаратчика сохранил: спокойный, дружелюбный, вальяжный, чисто выбрит, в хорошо отутюженном костюме, производил приятное впечатление, встречая посетителя, выходил из-за стола, крепко жал руку, выслушивал, обещал разобраться, помочь, писатель уходил от него обнадеженный. Но это была лишь привычная манера поведения. Двадцать лет работы в комсомоле пришлись на самые страшные тридцатые и сороковые годы, рядом исчезали из жизни друзья, товарищи, начальники, такие же комсомольские работники, как и он. Вечером, расходясь с работы, они прощались, обнимались, а утром приходили на службу – а друга, приятеля, сослуживца уже нет, ночью забрали. И о том, что накануне он с этим «врагом народа» обнимался и целовался, Воронков забывал, и человека этого забывал, пассивный исполнитель, ни во что не лез, ни во что не вмешивался, писал и подписывал бумаги, вежливый, благожелательный, всех устраивающий чиновник. Система, которой Воронков служил, выработала в нем убеждение, что жизнь человеческая мало чего стоит, сегодня ты есть, завтра тебя нет.
– Костя, что произошло, как мои дела?
– Твои… Вроде все в порядке.
– Брось, Костя! Скажи мне, останется между нами.
– Я не понимаю, о чем ты говоришь… В издательском плане на будущий год книга твоя стоит… Сталинская премия… Секцию ты прошел, Комитет прошел, как в Совете Министров, – он пожал плечами, – решение еще не опубликовано.
Намек ясен. Дело в премии. Так я и думал.
– А что было на Совете Министров?
Он опять пожал плечами:
– Меня туда не зовут.
– Кто же там был?
– Фадеев в отъезде, в ГДР. Значит, Симонов. Поехал я в «Литературную газету», там работал писатель Николай Атаров, он написал первую рецензию на «Водителей», был ко мне расположен. Попросил его узнать, что произошло с моей премией.
– А что случилось? – спросил Атаров.
– Не знаю. Но что-то произошло. Хорошо бы выяснить.