«...Благородный человек навсегда таковым останется и иным не сделается, как бы судьба над ним ни измывалась!»

Не про него ли речь? Или почудилось? Во сне приснилось?

Алексей потер лоб, пытаясь отделить сон от яви. В последнее время столько всего навалилось! До сих пор иногда кажется, что вот откроешь однажды глаза – и проснешься в своей маленькой спаленке во втором этаже старого барского дома в Васильках, а в распахнутое окно будет вливаться сочный аромат цветущих лугов, приправленный суровым голосом тетушки, отчитывающей за нерадивость каких-нибудь Федьку, Трошку, Симку, Лушку, Прошку...

Прошка. Прошка!

Алексей усмехнулся – и снова откинулся на подушку, чувствуя, как уходит тревога. Удивительно, поразительно... Кто послал поперек его пути старинного друга? Не тот ли самый Случай, которого он просил о помощи – как мужчина мужчину? Это же надо – после всего, что Алексей в полубреду бахвальства наболтал о себе, дескать, чем хуже, тем лучше, Прошка не кинулся от него бежать бегом, а довел, вернее, дотащил, когда пешком, когда волоком, через весь город в этот маленький домик на Васильевском острове, притулившийся на отшибе под кривой старой яблонькой, которая была так избита ветрами, что ствол ее причудливо изогнулся от морской стороны: ветвями она почти касалась земли, и дивно было, как еще стоит, не падает эта измученная жизнью старушка.

При взгляде на обитательницу дома всякого человека тоже непременно взяло бы удивление – как у нее еще хватает сил топтать землю? Впрочем, она была до того мала ростом, иссушена годами и невзгодами, что, чудилось, и вовсе не касалась земли. Может быть, носили ее святые небесные силы, которые были, по всему видно, милостивы к Агафье Никитишне – в отличие от людей?

Как ни был слаб и изнурен Алексей, как ни погрузился он в свои беды, все же запомнил кое-что из того, что рассказал Прошка о бабе Агаше. Она была кормилицей молодой графини Анны Семисветовой, вырастила ее, последовала за госпожою в дом ее супруга, а потом сделалась нянюшкой ее дочери Елизаветы Демидовой, ставшей впоследствии княгиней Каразиной. У князя Василия Львовича Каразина и служил теперь Прошка, перешедший к нему с богатой конюшней за долги своего прежнего господина (того самого, которому некогда проиграл его старший Уланов). Княгиня Елизавета умерла десять лет назад, простудившись на масленичном гулянье, так что баба Агаша, по сути дела, вынянчила и вырастила дочь ее, княжну Анну.

Конечно, старушке, которой было далеко за семьдесят, следовало бы не ютиться в халупке на Васильевском, а доживать век в холе и приволье, лелеемой добрыми и благодарными господами своими. Так оно, без сомнения, и велось, когда бы год назад Василий Львович Каразин не взял да и не женился на единственной дочери своего приятеля, обедневшего дворянина Старовольского, Евдокии, засидевшейся в девицах, несмотря на ангельскую красоту печальных очей. Поскольку свадьба произошла чуть ли не вслед за похоронами самого Старовольского, в свете поговаривали, что дело тут не в любви, а в обыкновенной жалости к сироте и исполнению каких-то старинных долгов Каразина перед другом, которому он всегда старался помогать и даже держал на небольшом пенсионе.

Так ли, не так – во всяком случае, княгиня Евдокия (Eudoxy, как она велела себя называть на французский манер и, говорят, просто пламень изрыгала, когда кто-то обмолвится да и окликнет ее русским именем) очень быстро оправилась от горя, а главное – мгновенно забыла прежнее свое полунищенское существование и из кожи вон лезла, чтобы и остальных заставить забыть об этом. Была она придирчива и сварлива – просто спасу нет никакого! По словам Прошки, дворня боялась новой княгини пуще, чем старинного привидения, которое, по слухам, иногда любило прохаживаться в верхних этажах дома, пугающе постукивая деревянной ногой (некогда привидение было ветераном Крымской кампании 1739 года, зарезанным в собственной постели спятившим камердинером).

С особенным пылом Eudoxy старалась вытравить в княжеском доме память о своей предшественнице – и для начала выжила всех старых слуг, хранивших память о ней. Кого продали на сторону, кого выселили в вотчинные имения: петербургское, подмосковное и тульское. Перво-наперво избавились от бабы Агаши – потому что косо глядела на молодую, красивую, лютую мачеху своей «кровиночки», как она называла молодую княжну. Причем Eudoxy оказалась очень не простой особою. Она мигом прознала, что у Василия Львовича со старой нянькою жены были нелегкие отношения. Княгиня Елизавета ленива была до светской жизни, не любила выезжать, вдобавок все время чем-нибудь да прихварывала, ну а поскольку Василий Львович состоял в сенаторах при матушке-императрице Екатерине, от него требовалось постоянное присутствие при дворе. На этой почве они с женою постоянно вздорили, а баба Агаша всячески потворствовала своей барыне, поэтому мачеха сумела внушить мужу, что при «этой старой ведьме» из Аннеты, то есть молодой княжны, вырастет такая же «сонная провинциалка», как и ее покойная маменька. Видеть в дочери повторение бывшей жены Каразин нипочем не желал, поэтому покорился настырной Eudoxy и удалил старую няньку из дому, дав ей вольную и купив домик на Васильевском.

Домишко был так себе, халупа, по правде сказать, однако ни в какое более достойное жилье баба Агаша идти не пожелала. Наверное, ей доставляло удовольствие осознавать «неблагодарность» князя Василия. А может быть, привыкнув за жизнь к убогоньким каморкам под лестницами (ну где еще в барских домах ютились старые няньки?), она чувствовала бы себя неуютно в более роскошных условиях. Деньги от старого князя она тоже не хотела брать, а жила только тем, что ей еженедельно привозила княжна Анна Васильевна – привозила самолично, в тайне от мачехи и как бы от отца. В самом ли деле Василий Львович не знал, куда еженедельно отправляется его семнадцатилетняя дочь, или просто делал такой вид – об этом можно было только гадать. Гувернантку свою, мадам Жако, юная княжна держала в ежовых рукавицах, та и пикнуть не смела, когда девушка оставляла наставницу сидеть в коляске и час, а то и больше проводила у бабы Агаши, потому что и молодая княжна, и все домочадцы (включая и самого князя Василия!) очень скоро невзлюбили новую госпожу за зловредный нрав, мелочную придирчивость, грубость и алчность. Печальный ангел обернулся сущей демоницей... как это, впрочем, и бывает в жизни сплошь да рядом, в чем наш герой мог убедиться на собственном горьком опыте.

Об этом, как и обо всех подробностях жизни у Каразиных, Алексею тоже поведал Прошка. Конечно, это было просто чудом, что именно в тот день княжна Анна Васильевна не смогла проведать старую няньку и велела первому попавшемуся прислужнику отнести ей гостинца. Иначе... Иначе неизвестно, что приключилось бы с Алексеем. Не встреть он Прошку, может, помер бы с голоду, да и все тут. Ведь у него недостало бы сил даже пойти и сдаться властям! А такая мысль была, чего греха таить. Сдаться. Повиниться. Попытаться все объяснить.

Но кому – вот вопрос? Даже и теперь, отлежавшись под ласковым, хотя и несколько назойливым приглядом бабы Агаши, которой было все равно, о ком заботиться, лишь бы хлопот побольше, он никак не мог придумать, куда податься, у кого просить совета и помощи. Чем дальше, тем бесповоротнее он постигал, в какую паутину попал, в какой топкой грязи увяз, в какой дремучей чащобе заплутался. Нет выхода! Как ни вертись, ни бейся, ни дергайся – его нет.

– Что ж думаешь, светик, он только лишь притворяется божьим человеком, а на самом деле черные замыслы лелеет?

Алексей вздрогнул, внезапно вынырнув из своих черных дум, в которых уже и с головкой, и с ручками- ножками утонул.

Это баба Агаша – ее шелестящий старческий говорок ни с каким другим не спутаешь. А с кем же она беседует? С какой-то молодой женщиной, судя по звонкому, взволнованному голосу.

– Я чувствую, знаю, что злое у него за душой, однако он так умеет заморочить голову своей льстивой улыбкой и праведными речами, что все будто одурманенные ходят. Мачеха при виде его тает, как снег апрельским деньком, батюшка восхищается его умом, находит удовольствие в богословских спорах с ним и, хоть еще не читает день и ночь католический молитвенник, подобно мачехе, но, боюсь, станет утехи искать в чужой вере.

– Грех-то какой! – ахнула старушка. – Мыслимое ли дело... Что ж он таково озлобился на нашу веру-то православную, на отеческую?

– Да не в том дело, – с досадой бросила, словно отмахнулась, незнакомая девушка. – Не на веру он озлобился. А на людей! Не доверяет никому, не надеется уже, что судьба его к лучшему повернется, вот и гневит бога озлоблением. Мыслимое ли дело – сколько уж лет он не у дел! Как прогневал покойного императора, попытавшись остеречь его от этой актерки французской, она-де шпионит при русском дворе в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату