невольно жизнь спас. Он был изумлен неподдельно, это для него совершенно непонятно было. Какая бутылка? В чем дело? Однако вы говорили так уверенно... А я ведь вам про это не рассказывал. Да, упомянул про бутылку бордо, но что она исчезла, и бокал тоже исчез – ни словечком не обмолвился. Понимаете? Про это мог знать только один человек: тот, кто принес дядюшке эту бутылку с отравленным вином и наполнил его бокал, а потом все это убрал со стола. Только один человек это знал, кроме меня, и им были вы.
– Да, выходит, я сам себе напортил, когда стал Зубову это отравление приписывать, – сокрушенно покачал головой Василий Львович. – Очень мне хотелось этого красавчика покрепче пригнести, не мог ему простить, что у него хватило ума о потайных ящичках разведать. А у меня – нет. И начал его гнуть... догнул, называется! Всю игру погубил. Нет, ну надо же! Даже ближайшему другу своему, графу Палену, не проговорился, удалось это от него скрыть, смолчать, а ты меня с одного слова поймал. Молодец, хорошо соображаешь. Спасибо, уж который раз за последние дни удивил меня, старого волка.
– Это вам спасибо.
– За что? – усмехнулся Каразин.
– Как за что? Помереть не дали от того яду. Это ведь вы по дому шумели да скрипели?
– Конечно. В первом этаже прятался я. А во втором – Зубов с сестрицею. Я, впрочем, их не видел, как и они меня. Когда не смог найти бумаги и понял, что дело не выгорит, хотел скрыться, да тут ты в столовую вошел. Как увидел я, что ты пить намерен, – сам чуть со страху не помер. Одно дело масона и иезуита отравить, воспользовавшись его просто-таки скифской жаждою до хорошего вина, а другое – загубить невинную душу. Стал тебя пугать, из столовой выгонять, ну а потом изловчился, схватил-таки эту проклятущую бутылку – и деру. О тебе больше и не думал, меня и не заботило, кто ты есть таков. Думал только о письме. Считал, уже уплыло оно из наших рук, мало ли куда генерал мог его сплавить. Вот, ругался я, незадача: сперва Пален глупость такую спорол, позволил Талызину им завладеть, теперь и отсюда оно уплыло... Крепко я приуныл. Кто ж знал о потайном шкафчике! Ну, теперь можно вздохнуть свободно. Главное дело, ты на меня зла не держи. Все-таки не зря я тебе жизнь спас, так я думаю.
– Может, и не зря, – вяло пробормотал Алексей.
– Полно мямлить! – Голос Каразина построжал. – Очнись! Ты умишком-то своим, сердчишком понимаешь ли, что мы с тобой сегодня для России содеяли? Может быть, страну спасли. Ты вот о чем думай, а не об этом вон. – Князь небрежно махнул в тихую темную даль, куда канула карета Ольги Александровны. – О державе думай! О том, что никто и никогда не узнает о подвиге твоем. Никто и никогда. Крестов не навесят и медалей не дадут. Дело сие не из тех, коими даже и перед потомками хвалятся. Вот ты, вот я – только мы оба об этом будем знать. А умрем – доблесть наша канет в Лету. Понимаешь? Вот она, высшая доблесть – совершить подвиг и не требовать за него награды. Ну, сейчас ты слишком молод еще, а погодя поймешь. Поймешь! Это я тебе обещаю.
Алексей верил Каразину. Но он и вправду был слишком молод, а потому на сердце все еще лежала гнетущая тяжесть. Сердце ведь теряет бодрость, когда из него приходится вырвать оживляющее его чувство, каким бы мучительным, отравляющим оно ни казалось. Лишь самолюбие и тщеславие, властные страсти, могут убить наши оскорбленные чувства. Значит, надо воспитать в себе самолюбие и тщеславие... Он сможет, наверное, сможет, думал Алексей, но не сейчас. Еще не сейчас!
Стиснул бархатную полумаску, лежавшую в кармане, черпая в этом движении странное утешение, смешанное с болью. Вот все, что осталось ему.
Ничего не осталось...
Кто знает, легче или тяжелее было бы ему, сумей он каким-то невероятным образом подслушать слова, которыми обменялись на прощанье брат и сестра Зубовы, когда за Каразиным и Алексеем уже захлопнулась дверь и стихли их шаги.
Знаком удалив послушных Бесикова и Варламова, Платон Александрович осторожно подошел к сестре и взял ее похолодевшую, безжизненно повисшую руку:
– Tu n'аs pas raison[65].
– Что? – слабо улыбнулась Ольга. – Ты о чем?
– Ну, о чем... Сама знаешь. Может, стоило ему сказать?
– Бог с тобой! – Она почти ужаснулась: – Как сказать такое? Я ему и так столько зла причинила, зачем еще и этим его душу омрачить? Надеюсь, он не узнает ни от кого, никогда! Даже если б я и сказала, он бы не поверил мне. Ведь он мальчик еще, а я...
Увидела, как судорога свела красивое лицо брата, и поняла, что невзначай уязвила его и без того вечно уязвленное самолюбие.
– Милый ты мой, да не примеряй на себя всякую одежку. Государыня для тебя была одна на земле, и ты для нее один свет в окошке был. А я... у меня жизнь другая! Знаю: не люблю я этого мальчика, не нужен он мне. Так просто... закружил меня вихрь, да и дальше полетел, нахлынула волна, да и сошла. У него своя судьба, у меня – своя. Встретились – и пошли дальше в разные стороны!
Она умолкла, опустив глаза, и такое лицо было у нее в этот миг, что князь Платон не выдержал и обнял ее, крепко прижав к себе.
– Ты кого убеждаешь-то, Оленька? Меня или себя?
Ольга Александровна тихонько всхлипнула ему в плечо:
– А бог его знает, Платоша.
– Вспомнилось вдруг, – проронил он с такой же печалью, какая звучала в ее голосе, – поссорились мы как-то с незабвенной государыней Екатериной Алексеевной из-за сущего пустяка, а мне лестно было, что такая женщина из-за меня, мальчишки, сердце себе крушит, и нипочем не желал я идти на мировую. И случайно подслушал, как она сказала какой-то из своих дам: «Ну не чудно ли, что любовь до такой степени ставит все с ног на голову? Ты можешь быть лучшей на поприще жизни, властительницей умов, повелительницей чужих судеб, мнить себя всемогущей – и при этом ощущать себя полным ничтожеством оттого, что не в силах прельстить некое юное существо, которое просто, глупо и убого по сравнению с тобой... но одной тебе известно, чего бы ты ни отдала за один только взгляд его, исполненный любви! Горше всего сознание собственного бессилия: и прочь не уйти, и не добиться своего...» Так, да, сестра? Так, Оленька?
Ольга Александровна еще мгновение стояла понуро, но когда отстранилась, глаза ее были сухи и студены.
– Mon pаuvre frere est toujours tres sensyble![66] Ну, мне наконец пора. Судно в порту ждать не станет. Прощай, дорогой мой.
– И ты прощай.
Они опять обнялись и троекратно расцеловались.
– Береги себя.
– И ты себя береги.
– Que la volonte de Die soit faite![67]
Ольга Александровна вышла на крыльцо. Петербургская ночь – светлая, чистая, лунная, преддверие наступающих белых июньских ночей – опустилась на спящую столицу. Ольга Александровна вдохнула сырой, особенный воздух этого странного города и пошла к карете.
Впереди по белой от лунного света дороге медленно брели две мужские фигуры. Ольга Александровна мгновение смотрела на одну из них – повыше и потоньше, чуть прихрамывающую, – потом пожала плечами и, опираясь на руку лакея, взошла в карету. Устроилась поудобнее:
– Гони!
Откинулась на спинку диванчика, глядя прямо вперед, хотя так и тянуло отдернуть шторку на плотно завешенном окне.
Кончено – так кончено. Возврата нет. Каждый должен покориться своей судьбе! Как это говорили мудрые, погибшие от собственной мудрости древние римляне? «Покорного судьбы влекут, строптивого – волокут!» Истинно так.
Эпилог
Платон Зубов попытался поздней женитьбой на миловидной польке утешиться и найти утраченное душевное равновесие. Затем он предпринял обещанное заграничное путешествие и скончался в безвестности.