исцеляющую одежду, обещания незамедлительно испытать райское блаженство и все прочее, окончившееся в неведомом доме у неведомых людей.
Итак, судя по случайно услышанным словам, Марью Романовну одурманили банджем, а раньше дали некую отраву, чтобы она захворала, – и вынудили таким образом обратиться к знахарке за помощью. Знахаркою притворилась женщина, которую называли Айше. Пособником ее был странный человек по имени Керим. Лушенька состояла с ними в заговоре, в этом у Маши теперь не имелось сомнений. Наташа, очень может статься, тоже являлась их сообщницей. Что значили эти намеки Лушеньки – мол, Наталье Алексеевне нужно избавиться от соперницы? Но где и как Маша могла перейти дорогу кузине? В своих мечтах касательно Александра Петровича Казанцева Маша даже себе стыдилась признаться. Неужели Наташа что- то заметила и почувствовала? Ну и что? Могла из-за этого предать подругу и родственницу? Да мыслимо ли этак карать за одни лишь пустые мечты?!
Вероятно, Наташа была обманута Лушенькой, которая присочинила на сей счет лишнего, она ведь мастерица сплетни придумывать. Это Наташу, конечно, извиняло, а вот пакостнице горничной не могло быть никакого прощения за то, что предала свою госпожу, которая сделала ей столько добра. Несмотря на отчаянное положение, в коем находилась сейчас Марья Романовна, она очень опечалилась этой несомненной и самой черной неблагодарностью. Почему? За что?!
Она вспомнила, как дядюшка Нил Нилыч год тому назад вознамерился употребить для своего удовольствия невинность молоденькой сенной девушки. Лушеньке тогда едва пятнадцать исполнилось; кроме того, была она просватана за молодого кузнеца Вавилу. Зловредный управляющий отдал Вавилу в рекруты, тут уж Марья Романовна ничем дядюшке помешать не могла, как ни старалась, но Лушеньку от его посягательств она все же оградила, взяв ее под свой неусыпный присмотр. Обучила девушку грамоте, вышиванию шелком (в этом госпожа Любавинова была большая искусница), посылала на выучку к куаферу соседской помещицы, чтобы Лушенька могла потом хорошо убирать волосы своей госпожи. Правда, иной раз Марье Романовне казалось, будто упорный труд Лушеньке изрядно тошен, гораздо более по вкусу ей лясы с девками точить, семечки лузгать да повесничать с молодыми парнями. Однако добродушная барыня все это ей прощала, потому что и сама была горазда лениться, и в юные года, и даже теперь, да и помнила еще, как сладко невинное кокетство для пробуждающейся женственности. В конце концов, не век же Лушеньке оплакивать разлуку с Вавилою, а дождаться его после рекрутчины совершенно немыслимо. Марья Романовна присматривала для горничной хорошего мужа, однако среди своих, любавиновских, Лушеньке никто особенно по сердцу не приходился, и барыня знала, что, если горничная отыщет себе сердечного друга на стороне, она ее ни в коем случае не станет неволить. Что же не по сердцу пришлось Лушеньке в отношении к ней Марьи Романовны, коли она пошла на такое злодейство?!
От мыслей тяжких, от печали Марью Романовну бросило в жар. Она мучительно застонала и открыла глаза, забыв о том, что намеревалась таиться от неведомых пока врагов. Тут же спохватилась и снова зажмурилась: ведь положение ее было ею не до конца обдумано, она еще не поняла, как вести себя, как держаться. Но оказалось, что продолжать притворство поздно: рядом кто-то захлопал в ладоши и радостно воскликнул:
– Наконец-то вы пробудились, мадам! Вот уже битый час караулю я это мгновение, так что не закрывайте больше ваши заспанные глазки, а поглядите на меня!
Голос был женский, веселый и незнакомый, говорил по-французски, что весьма приободряло.
Марья Романовна повернула голову и увидела рядом молодую женщину с веселым, улыбчивым и на диво хорошеньким личиком, которое не портили ни остренькие подбородок и носик, ни множество веснушек, коими была испещрена очень белая кожа ее лица, шеи и щедро открытой груди. Впрочем, такое количество веснушек оказалось вполне объяснимо: женщина обладала самыми рыжими волосами, какие только приходилось видеть Марье Романовне. А впрочем, нет… она мельком вспомнила, что вместе с Александром Петровичем Казанцевым в N прибыл его приятель и сослуживец по фамилии Охотников. Так вот он тоже чрезвычайно рыж, но ему все же далеко до этой женщины, волосы которой были не то что рыжими, а скорее orange.
При мысли об Охотникове Марье Романовне мигом стало неуютно. Хоть он еще и не был ей представлен – ну вот как-то не получилось пока, – однако успел оставить о себе неприятное впечатление. Случилось это, когда Маша услышала его рассказ о женах господ офицеров. Охотников восхищался теми из них, которые разделяли тяготы воинской жизни и обустраивались вместе с мужьями в гарнизонах, пусть даже находящихся в самых опасных местах. Охотников был в полном восторге от смелости таких женщин, которым порой случалось брать в руки винтовки и пистолеты, чтобы защитить себя и своих детей. А вот присутствие офицерских детей в гарнизонах он совершенно не одобрял – ведь они легко могли стать добычей для враждебных горцев – и только эту причину находил извинительной для супруги, решившей покинуть мужа-офицера и поселиться в мирном городе. Охотников пресерьезно утверждал, что присутствие в гарнизоне жены является для мужчины своего рода счастливым талисманом, охраняет его жизнь и продлевает ее.
– Я сам не женился до сих пор потому лишь, – доносился до Марьи Романовны его голос, – что не встретил еще особу, которая была бы не только прекрасна и нежна, но и обладала бы смелостью, которая необходима офицерской супруге и отличает ее от прочих изнеженных цветочков женского пола.
Марья Романовна заметила несколько надутых губок и обиженных лиц. Кружок дам и барышень вокруг Охотникова заметно поредел. Да и сама она отошла тогда в сторону, сделав вид, что ее до крайности привлекла веселая песенка, которую в это мгновение принялась наигрывать на фортепьянах и напевать хозяйка дома. И песенка была весьма глупа, и играла музыкантша фальшиво, да и голосом вовсе не обладала, однако Маше нестерпимо стало долее слушать Охотникова, потому что каждое его слово она воспринимала как упрек себе. Что из того, что майор Любавинов никогда и словом не обмолвливался о том, что не худо бы Машеньке переехать к нему в гарнизон и скрашивать там его жизнь и тяжкий военный быт. Ей и самой такое даже в голову не пришло… а ведь, венчаясь, она давала перед Богом слово не только за мужниной спиной отсиживаться в тиши и благоустройстве его богатого поместья, но и быть подругой, спутницей, воистину супругою, разделять радости и беды, болезни и тяготы жизни. Ничего этого она не делала, видимо, оттого Господь и отнял у нее Ванечку навеки, как человека, не слишком-то Марье Романовне нужного.
Что и говорить, глупые мысли, однако Машу они тогда ранили сильно. А поскольку каждому человеку мучительно вспоминать о боли и об орудии, ее причинившем, Марья Романовна поспешно изгнала из памяти и Охотникова, и его разглагольствования, и его рыжую голову, тем паче что вовсе не до Охотникова было ей сейчас – имелся иной предмет для разглядываний и размышлений!
Итак, рыжая незнакомка, конечно, судя по внешности, европейка, несмотря на свой самый что ни на есть причудливый и экзотический костюм и прическу, от которых Марья Романовна долго не могла отвести глаз. Необыкновенно пышные волосы дамы частью оказались заплетены в мелкие косички, спускавшиеся с висков и рассыпавшиеся по плечам. Маше приходилось слышать, что так плетут волосы турчанки, однако они не оставляют свободных локонов, которые у этой женщины привольно покрывали спину, так и сверкая от вплетенных в них алмазных нитей. На голову боком, небрежно, нахлобучена была голубая атласная шапочка, переливавшаяся яркими цветами от нашитых на нее каменьев, – настолько маленькая, что Марья Романовна на некоторое время призадумалась, каким же образом шапочка на голове держится, как приклеенная. Шпилек не заметно… не приклеена же она, в самом-то деле! Да, непременно тут некая хитрость, Маше неведомая. Азиатская, конечно, ибо азиаты вообще на хитрости весьма горазды, это всем известно.
Вообще, чудилось, этой прической и этим головным убором женщина хотела показать, что никак не может выбрать, которая мода ей более пристала – восточная или европейская. О том же свидетельствовало и платье ее – атласное, изумрудного цвета, совершенно ошеломляюще подходящее к цвету ее волос и глаз, которые были почти в тон волосам – по-кошачьи желтые… Полностью распахнутое, платье оказалось без пуговиц, так что Маша могла видеть великолепную персидскую шаль, которая стягивала узкую, изящную талию дамы, служа ей поясом и поддерживая шальвары из какой-то жесткой белой ткани – пожалуй, тафты, решила Марья Романовна. Шальвары были широки, длинны и прикрывали красные сафьянные туфли на каблучке – папуши – так, что виднелся только их загнутый носок. Под платье оказалась поддета тонкая шелковая рубашка, открывавшая шею и грудь, украшенную самым роскошным жемчугом, какой не только не видела, но даже вообразить не могла Марья Романовна. Платье же незнакомки, обшитое белой, кое-где