– Погоди, – сказал другой. – Я видел – сюда прошмыгнула какая-то женщина. Может, кто из хозяев воротился?
Первой мыслью Юлии было огромное облегчение: слова «может, кто из хозяев воротился» означают, что им, этим хозяевам, удалось уйти, скрыться! Слава богу!
Эта радостная надежда обессилила Юлию, заставила забыть об осторожности – и громилы увидели ее:
– Вот она! Гляди!
Огромными скачками они понеслись по лестнице, прыгая через две, три ступеньки, но Юлия не стала ждать.
Добежать до своей спальни, заложить дверь обломком стула было делом мгновенным.
Теперь к окну. Ох, оно уже заклеено на зиму, подбито, закрыто накрепко! Сама виновата – вечно мерзнет, вот у нее в комнатке первыми и заделывают окна!
Нет, не открыть! Надо бы постучать по задвижкам, да нельзя, шумно! Грабители рыщут из комнаты в комнату, переворачивают мебель, ищут ее, на звук сразу сбегутся. Ох, что делать, что делать? Может быть, отсидеться в шкафу? А если найдут? Они убьют ее здесь же, в этой комнате, но сначала…
Юлия бросила взгляд на свою разоренную кровать: тюфяки сбиты, перинка валяется на полу, простыней вовсе не было. Да, прямо вот здесь они распнут ее – оба вместе или поочередно. Теперь Юлия уже знала, что делает мужчина с женщиной, и воображение тотчас нарисовало страшную картину: она, голая, распялена на кровати, и эти двое, не раздеваясь, только спустив штаны, возятся на ее бьющемся теле, отталкивая друг друга; потом ее бьют, чтобы не дралась, придавливают голову подушками; грязная, грубая плоть стремительно врывается в нее, а содрогания придушенной жертвы становятся все слабее и слабее, так что второму насильнику достается уже мертвое тело…
«Чего ж ты стала?» – тут же крикнула Юлия сама себе и легко, будто перышко, схватила тяжеленную, хоть и маленькую дубовую скамеечку, стоявшую у печки. У нее в запасе были секунды: голоса слышались уже возле двери.
«Ну, Господи, благослови!»
Подбежав к окну, Юлия швырнула скамейкою в стекло, метя по широким переплетам.
Звон разбитого стекла смешался с торжествующим криком: «Она здесь!» – и дверь затрещала под ударами.
Юлия сорвала салоп, вытолкнула в образовавшуюся щель, из которой хлынул стылый, пахнущий снегом воздух. Инстинкт подсказывал: от бандитов, может быть, спасется, но без салопа уж точно замерзнет, простудится до смерти в такую ночь, как эта! Потом упала плашмя на подоконник, стараясь не думать, что будет, если остатки стекла из верхних переплетов рухнут на нее.
Бог миловал! Она выскользнула из окна без помех и повисла на толстых лианах плюща, плотно оплетшего стену. Листья с них уже осыпались, плети загрубели, и Юлия изорвала в кровь ладони, пока спустилась со второго этажа. Уже почти над землей она чуть не сорвалась, запутавшись в подоле амазонки, который отцепился от пояса, но все обошлось: спрыгнула, упала на четвереньки, как кошка, выпрямилась. И, не забыв подхватить брошенный салоп, ринулась прямиком через парк к ограде, к заветной калиточке – последнему пути отступления.
– Держи, держи! – заорали сверху распаленные, разочарованные голоса. – Уйдет!
Да где там! Уже ушла!
Вырвавшись из парка, Юлия вихрем понеслась через Краковское предместье на Медову улицу. Путь ее лежал на Подвале, ибо это было единственное место, где она могла сейчас найти убежище. Еще не зная толком, что произошло, она почти не сомневалась: такая же участь, как дом Аргамаковых, постигла дома и других русских сановников, а потому сейчас лучше не бежать к Шумиловым, Нессельроде, Ковалевским или другим знакомым. Ближе и легче добежать до Подвале, где жила ее старая нянька.
И вот наконец-то он, маленький двухэтажный домик в глубине двора! Юлия прильнула к воротам, заколотила в них, ловя ухом эхо тяжелых шагов: к ней кто-то приближался в темноте. Ворота были заложены. Юлия отпрянула в тень, молясь, чтобы путник, кто бы он ни был, прошел мимо, не заметив ее, но Бог сегодня был не на ее стороне: шаги остановились рядом, и настороженный высокий голос спросил:
– Кто то ест?
Юлия молчала, сдерживая дыхание. Голос показался ей знакомым, но она боялась отвечать, жалась к забору, зная, что человек не видит ее – так же, как она не видит его в этой кромешной тьме. И тут, словно по заказу, луна выглянула из-за туч, осветив и дрожащую фигуру Юлии, прижимавшуюся к забору, и салоп, который ей пока некогда было надеть, и ее бледное, смертельно испуганное лицо. И человека, стоявшего перед ней: малорослого, с лобастой головой, на тоненьких кривых ножках, но длиннорукого, с широкими плечами, придавленными тяжестью огромного горба.
При виде этого чудовища Юлия выронила злополучный салоп, прижала руки к груди и, с трудом переведя дух, сказала сердито:
– Да ну тебя, Яцек! Как же ты меня напугал! Скажи, бога ради, что тут происходит? Что за безумие?
– Безумие? – медленно повторил горбун своим пронзительным голосом. – Нет! Никакого безумия нет! Это восстание!
Варшава, этот огромный человеческий котел, давно бурлила. Демонстративно выражаемое сочувствие казненным и сосланным мятежникам-декабристам; вызывающий лозунг: «За вашу и нашу свободу!», родившийся тогда и могущий обмануть разве того, кто хотел быть обманутым, как будто поляков интересовала свобода русских, украинцев, белорусов, коих ляхи извека именовали быдлом! Попытка смуты накануне приезда императора Николая I на венчание его короною Польши в марте 1829 года; попытка смуты в октябре 30-го; многочисленные предупреждения верных людей, в их числе князя Аргамакова, что затевается мятеж, а гнездилище его – школа подпрапорщиков в Лазенках, под боком Бельведера, – все это должно было бы давно насторожить великого князя Константина Павловича. Однако он по врожденному легкомыслию своему, кое считал бесстрашием, презирал эти предупреждения, не желал понимать, какого масла в огонь подлила Июльская революция во Франции, – и оставался по-прежнему в своем Бельведере почти без караула: небольшое число невооруженных инвалидов отправляли там свою службу. Он жил беспечно, никем не оберегаемый, посреди большого, беспокойного города, не зная и не желая знать, что на