возьми его вторую ручонку в тиски, да покрепче.
Тот повиновался с навыком, сделавшим честь его опытности. И тут Алена подумала, что, пожалуй, Ульянища еще загодя сговорилась с этим катским приспешником и заплатила ему тоже загодя – уж больно прилежно он слушается!
– А скажи-ка ты мне, Фролушка, ясмен сокол сизокрыл, пошто ж ты оказался такой сволочью неблагодарною и отправил на подземное житье моего братца, а твоего благодетеля Никодима Мефодьича?
– Я не… я не… – прошелестел Фролка чуть слышно, и Ульянища глумливо приставила ладонь к уху:
– Ась? Не слышу! Язык, что ль, отнялся? Ну, гляди, сейчас ты у меня заговоришь! Петухом запоешь!.. Держи его крепче, Пашка!
Пашкой звался тот самый катов подручный. Беспрекословно повинуясь, он крепко зажал в ладонях Фролкину голову. Тот шевельнуться не мог, а Ульянища меж тем с ловкостью скомороха извлекла из складок своего мрачного вдовьего одеяния плоскую квадратную бутыль, свинтила пробку и чем-то едким, остро пахнущим щедро облила Фролкину голову. Тот взвыл, задергался, когда едкое зелье попало в его глаза, которые он никак не мог отереть, и теперь подслеповато, мучительно щурился. Он не видел… но Алена из своего угла видела, как Ульянища схватила свечку и сунула ее прямо в лицо Фролки.
Нечеловеческий вопль оглушил Алену, вспышка огня ослепила ее. Хотелось закрыть, навеки закрыть глаза, но она не в силах была справиться с окаменелыми веками и, будто приговоренная, смотрела, как Фролка заметался в тисках, и трудно было сказать, которая из болей свирепей терзает его плоть: огонь или ломаемые кости. Голова его пылала… А ведь за следующую Ульянища за Алену возьмется!
Дверь распахнулась. Кат, чье терпение, очевидно, иссякло, а может быть, вопль страдания напомнил ему о долге (ведь только в его воле и власти было исторгать у пытаемых подобные вопли!), ворвался в казенку и на миг замер на пороге, ошеломленный зрелищем дико вопящего человека, вместо головы у коего был факел.
Кат был раздет до исподней рубахи, однако на лавке валялся его кафтан, и он бросился тушить пожар. На помощь вбежал дьяк; кинулся также и помощник…
Наконец огонь загасили. Узнать Фролку было невозможно. Волосы, брови, ресницы сгорели; лицо вздулось, почернело, местами зияло выгоревшими до мяса язвами, глаза не видны были сквозь опухоль, и только раздутые, черные губы исторгали протяжные стоны.
«И я, – билась, металась, рвала Аленину голову одна мысль. – И я такая буду. И со мною такое сделают!»
– Вон! – взревел заплечных дел мастер, хватая Ульяну, которая онемело смотрела на дело своих рук, и, вышвырнув ее за дверь, разъяренно рявкнул помощнику: – С тобой потом поговорю! А пока – за дело! Ну!.. Тиски приверни покруче! А ты, – бешено сверкнул глазами на дьяка, – пиши, мокрая крыса! Признаешь ли ты, Фрол, сын Митрофанов, что вкупе с полюбовницей своей Аленой отравил лютым зельем беломестца Никодима Журавлева?
– Гос-пы-ди!..
Нечленораздельный вопль Фрола слился с чудовищным криком, рвущимся из уст женщины, скорчившейся в углу… о ней уже и позабыть-то успели в казенке:
– Да! Да! Я виновна! Убила! Отравила! Да, да! Только оставьте его, оставьте!
Признание спасло Алену от пыток, но приговорило к мучительной смерти. Облиховав себя, она избавила и Фролку от новых мучений, да не от гибели! Ежели б их судили лишь за прелюбодеяние, то, водя по улицам вместе нагих, били бы кнутом. Но… «подлежат, яко разбойники, казни смертной!». Полумертвый Фролка был повешен; для него смерть сделалась мгновенным и милосердным избавлением… сообщницу же его зарыли в землю «по титьки с руками вместе» и оставили – подыхать.
2. Всякому мертвому земля – гроб
Гроза иссякла, так и не начавшись. Небо очистилось, засияло звездами, меж которыми то и дело промелькивали холодным белым светом маньяки.
«Диво… – вяло, полумертво удивилась Алена. – Маньяки часты в августе. А теперь май. Да, кажется, еще май…»
Маньяк – это падающая звезда. Еще след маньяка называется Белым путем. Маньяк всегда падает с неба на тот двор, где девица утратила невинность. Также в его виде нечистые духи и сам Огненный змей посещают тоскующих вдовиц и одиноких баб, у которых мужья ушли в дальние края на заработки. При виде маньяка следует от греха сказать: «Аминь! Рассыпься!»
Алена пошевелила было губами, однако с них не сорвалось ни звука. Ах, да что ж это она? Ведь еще говорят, что в обличье маньяков блуждают души проклятых людей или схороненных без отпевания и они будут скитаться до тех пор, пока не получат прощения. Вон, мелькают ее товарищи по несчастью. Совсем скоро и душа Алены промелькнет по небесам белым огненным путем… когда тело выроют из ямины и крючьями сволокут на божедомки.[27] Уж скоро, да, скоро. Чуть настала ночь, все чаще стали подходить к ней караульные, окликать или шевелить носком сапога поникшую, тяжелую голову.
– Жива еще! Гляди-ка! – дивились они. – Скоро сутки.
Верно, караульные тяготились своим постом, заскучали. Днем шли да шли любопытные, причем каждый, всплакнув над Аленою или прокляв ее, непременно принимался болтать с солдатами, и всяк старался перещеголять прочих, вспоминая самые «крутые свершения по делам», сиречь казни, какие только приходилось видеть в жизни. Кто-то рассказывал, как были казнены два фальшивомонетчика. Им влили в горло растопленное олово, а потом навязали их на колеса для всеобщего обозрения. Один из них, которому олово прожгло насквозь шею, был на следующий день еще жив; а другой, простертый на колесе, поставленном над землею на толстом столбе немного выше человеческого роста, хватал еще рукою монету, привешенную снизу к этому колесу…
Шептались о том, как один повешенный за ребра в первую же ночь приподнялся, вытащил из себя крюк и упал на землю: несчастный прополз несколько шагов, спрятался; его нашли и повесили на тот же крюк. Вспоминали раскольника, которого сожгли живьем на костре: бестрепетно глядел он на свою пылающую руку и только тогда отвернулся, когда дым стал есть глаза и вспыхнули волосы…
Словом, днем до самого вечера нести пост было интересно и весело; с наступлением же ночи