тоже передернуло, и он слегка сгорбился, словно шагал навстречу снежному ветру.
Он собирался пойти спать, но на полдороге приостановился и заглянул в темный провал нижней палубы. Там, скорчившись, лежали люди — прямо на голых досках, только под головой узел с барахлом. Немногие мужчины спали в гамаках, немногие женщины со спящими младенцами на коленях откинулись в шезлонгах. А остальные спали вповалку, и все это напоминало груду выброшенного за ненадобностью старого тряпья. Фрейтаг стоял и смотрел на эту безмерную, непостижимую нищету, подобную медленному разъедающему неизлечимому недугу, — и ни в его сознании, ни в характере, ни в его прошлом не нашлось ничего, что помогло бы ему представить себе хоть какое-то лекарство от этого недуга. Он с детства жил благополучно, как все люди среднего достатка, — из этой среды выходили адвокаты и врачи, инженеры и учителя, все они очень уважали свои профессии, но самым естественным их занятием и неотъемлемым преимуществом было делать деньги: возможно ли найти более подходящую карьеру для хорошо воспитанного и образованного молодого человека? Фрейтаг еще не был богат, но до самого последнего времени ему и в голову не приходило, будто что-либо может помешать ему разбогатеть. И, разумеется, он признателен родителям, они дали ему образование, но по справедливости — да, по справедливости надо сказать, богатством он будет обязан прежде всего самому себе; а если потерпит неудачу, то лишь из-за какой-то собственной слабости, о которой и сам не подозревал. В нем жило брезгливое отвращение к бедности, бессознательное презрение и недоверие к беднякам, которые кишат и плодятся в грязи, точно черви, и оскверняют самый воздух вокруг. А между тем, думал он с невольной жалостью, шагая дальше по палубе, они ведь необходимы, у них есть свое место в мире. Что бы мы делали без них? И вот их отсылают из страны, где они не нужны, в страну, где, уж конечно, их не ждет радушный прием; позади у них тяжелая работа и жизнь впроголодь, впереди — никакой работы и самый настоящий голод, позади страдания и впереди страдания — кто же может это вынести? Разве только животное, последняя жалкая скотина. Он стряхнул с себя это ненавистное чувство — жалость — и задумался о задаче, что стояла перед ним самим, и вдруг понял: дрожь, которая пробрала его при виде тех несчастных, рождена страхом за себя, ему мерещатся ужасы, порожденные его тайными опасениями. Он, немец из хорошей, солидной семьи, воспитанный в лютеранской вере, истинный христианин, наперекор ожесточенным протестам обоих семейств, наперекор своему же трезвому суждению, наперекор всякому здравому смыслу и рассудку, женился на еврейке с красивым экзотическим именем — Мари Шампань. Ее прадеды были выходцами из… — откуда бишь там выходили евреи в средние века? — перестали именоваться Авраамами бен Иосифами, или как там еще их звали, назвались по имени нового края и осели в нем на несколько столетий. Иные перешли в католичество или женились на христианках, и еврейская община отвергла их, они снова изменили свои имена и стали доподлинными французами; а прямые предки Мари оказались неуступчивы — вновь начали скитаться, и через Эльзас, Бог весть почему, их занесло в Германию. Чистейшее недомыслие, считал Фрейтаг. Но они сохранили выбранную прежде звучную французскую фамилию. И все они взяли себе за правило сохранять терпимость и широту взглядов и отнюдь не чуждались иноверцев, если те принадлежали к тому же кругу и сами не отворачивались от них. Но вот он и Мари полюбили друг друга, полюбили верно, крепко, — и будто разворошили осиное гнездо. Они терпеливо, упорно сражались за свою любовь и выиграли битву как с его, так и с ее родней, близкой и дальней; и в конце концов обвенчались в лютеранской церкви, под всхлипыванья, охи и ахи, раздававшиеся в одной тесной кучке по левую сторону от главного прохода… Родители Вильгельма не сумели скрыть облегчения, когда он заявил, что уедет в Мексику, их явно обрадовало, что этот запутанный узел так просто развязался. Мать Мари, вдова, вообще не признавала замужества дочери — разве что с точки зрения юридической; но она была женщина вполне от мира сего, жизнерадостная, не слишком набожная и умела, сообразно обстоятельствам, не подчеркивать свою национальность: чего люди не знают, то мне не повредит, рассуждала она; кому какое дело, кто я есть, кроме меня самой? Замужество дочери пугало ее, она боялась скандала, беспощадного суда родных и друзей — и недаром боялась, бедная женщина. Под конец она переехала к дочери и зятю, решила разделить их судьбу, с ними жить и умереть — на редкость добрая душа, благодарно подумал он. И вспомнил, как они все трое стали гордиться собой и друг другом, потому что сумели отбросить дурацкие предрассудки и жить свободно, хорошо и открыто. «О Господи!» — чуть не в полный голос сказал Вильгельм Фрейтаг. И хмуро улыбнулся. «Где ты, бог Израиля?» — прибавил он и повернул в коридор, ведущий к его каюте.
В своей маленькой тесной каюте Дженни Браун и Эльза Лутц в дружелюбном молчании расчесывали на ночь волосы и готовились ко сну. Они прекрасно поладили друг с другом, понемножку болтали обо всем, что происходит на корабле, слегка сплетничали, безобидно обсуждали всех и вся. Эльзу, несмотря на все предостережения матери, быстро обезоружила спокойная приветливость и аккуратность соседки, и она завороженно смотрела, как Дженни перед сном занимается косметикой: умывается чем-то душистым, слой за слоем накладывает на лицо крем, похожий на взбитые сливки. Уже в третий раз на палубе над самой головой затопали и заорали студенты, этот шум и гам хлынул в иллюминаторы, заглушая плеск волн и рокот машинного отделения. И снова Эльза подняла голову и задумчиво прислушалась.
— На пароходе теперь полно молодых людей, — сказала она почти с надеждой.
— Да, — сказала Дженни. — И очень было бы приятно, если бы они знали не только одну эту песню.
И тут обе вздрогнули: в коридоре, как раз за их дверью, поднялся какой-то странный шум; они прислушались, недоуменно глядя друг на друга, — беготня, суматоха, словно бы какая-то борьба, потом тяжелый, мягкий стук, точно о стенку швырнули мешок с песком. Ожесточенно заспорили по-испански два голоса, мужской и женский, — несомненно, кто-нибудь из бродячих танцоров. Спорили из-за денег. Да, яростно ругались из-за денег, кричали наперебой, причем называли друг друга по имени — Конча и Маноло. Маноло требовал, чтобы Конча сейчас же, сию минуту, без всяких отговорок отдала ему семь кубинских песо — он знает, она получила их сегодня вечером. Он своими глазами видел, как тот тип расплатился с буфетчиком, а сдачу отдал ей. Конча, злобная, бесстрашная, дерзко отпиралась — ничего подобного не было! Следя за ходом спора, Дженни поняла: Конча ни минуты не, сомневается в праве Маноло на деньги, если только они у нее есть. И она избрала словно бы легкий путь — уверять, будто никаких денег у нее нет. Но оказалось, это не так-то легко.
— Я сам видел! — бешено рявкнул Маноло. — Отдай, не то я вырву твой лживый язык!
— Хоть все кишки вырви! — завопила Конча. — Все равно денег не найдешь!
Опять оба закричали разом, голоса сшибались с треском, будто разбивалась посуда, потом раздалась громкая пощечина, и все смолкло. Короткая тишина — и Конча заплакала беспомощно, кротко, покорно, будто только того и ждала, а Маноло проворковал так нежно, будто осыпал ее любовными ласками:
— Ну, отдашь мне деньги или хочешь, чтобы я…
Дженни смущенно взглянула на Эльзу — много ли та поняла в угрозах Маноло. Голоса удалялись, свернули в главный коридор, и стало тихо.
— Слыхали вы что-нибудь подобное? — изумленно сказала Эльза по-английски. Глаза у нее стали совсем круглые, крупный детский рот приоткрыт, ноздри раздулись. — Что же она за женщина? И как он с ней разговаривает — по-моему, совсем не как муж.
— Они ведь в одной каюте, — заметила Дженни.
— А вот вы с мужем в разных каютах, — возразила Эльза. — Разве тут поймешь?
— Мы не женаты, — сказала Дженни и принялась пилочкой подправлять ногти.
Эльза жадно ждала продолжения. Продолжения не последовало. Соседка приветливо улыбнулась ей, по-прежнему занимаясь ногтями.
— Ну, — разочарованно сказала Эльза, — я не понимаю, как женщина позволяет так с собой обращаться. Наверно, она уж совсем неотесанная. Ни одна женщина не должна мириться с такой грубостью.
— Это входит в ее ремесло, — сказала Дженни и зевнула. — Может быть, уже погасим свет?
— Ее ремесло?
Эльза явно была поражена, смущена, даже обижена. И Дженни стало неловко.
— Глупости я говорю, — сказала она. — Не обращайте внимания. Наверно, они муж и жена и просто ссорятся из-за денег. Это, знаете, часто бывает.
— О да, это я знаю, — сказала Эльза.
В темноте, когда Дженни уже начала дремать, Эльза, лежа на своем диване под иллюминатором,