5
— Я не хочу, чтобы она страдала, — наконец проговорил он, а потом добавил:
— Это дело рук корыстного братца Антонии — пакостника Беллармино.
Сказал и надолго умолк. Слышно было, как под ерзающим Джузеппе кряхтит табурет. Терпение его было на исходе. И тут глухой голос Ноланца положил ему конец.
— Не сделай этого, они отдадут ее на пытки… Отдадут… Папа не страшен. Он скоро помрет… Но до того момента, как он провалится в преисподнею, пройдет время. Правда немного времени. Но достаточно, чтобы истерзать бедняжку… Пострашнее ее братец, — размышлял вслух Ноланец. — За кардинальскую мантию и золото он удавит маму родную… Надо обыграть время.
Ноланец умолк опять. Скрипнула кровать. «Сел», — догадался Доменико.
— Итак, Джузи, — приняв окончательное решение, говорит он, — передай Антонии — я согласен. Что касается меня — пусть никому не верит. Ее обманут. Моя участь предрешена… Впрочем, этого ей не говори.
— Хорошо…
— Хотя, — спохватился он, — Антония тебя прогонит, если ты не скажешь условленной между нами фразы. Запомни ее: «И сказал Часовщик словами Спасителя: „Я судья царства небесного, но не судья царству небесному.“».
— Да что там, запомню, — угрюмо пробурчал дознаватель и, тем не менее, повторил.
И повторил дважды. Уж очень не обычны были слова эти.
— Знай, брат, лишь услышав эту фразу, она поверит тебе. Иначе… Умрет, но…
— Джорди, а Часовщик, кто он?
— Долго объяснять… В общем, один наш с Антонией знакомый.
— Джорди, с чего ты взял, что тебе не сделают послабки? И не отпустят с миром? — спросил дознаватель.
— Когда в их руках окажутся мои дневники они захотят меня стереть с лица земли.
— Что в них?
— Сплошное святотатство, — усмехнулся он и твердо добавил:
— По их разумению.
— Ты богоотступник, брат… — с ужасом выдавил Джузеппе.
— Нет, конечно. Я верую и знаю — Он есть. Чем больше наблюдаешь жизнь и чем больше знаешь тем больше веруешь в могучую силу небес. Тем больше чувствуешь себя невежественным, беспомощным ничтожеством… Я не могу верить в их Бога. Они выдумали его.
— Джорди, ты был самым умным из нас. Помнишь, что говорила тебе моя матушка Альфонсина? «Либо ты станешь понтификом, либо…»
— Либо сойду с ума! — перебил дознавателя Ноланец. — У Альфонсины всегда жил царь в голове. Я, как видишь, не стал первосвященником. И слава Богу! Но я и не спятил… А тебе твоя матушка напророчила точно. Помнишь?…
Джузеппе, очевидно, замотал головой.
— Ну как же?! Тебе ребята пожаловались на Пьетро Манарди и ты чуть до смерти не забил его.
— Он обворовал семью Тони. Он у всех крал… Пьетро был старше нас. Выше всех на целую голову. Я помню, как свалил Пьетро с ног, а потом мне помогли связать его. Я устроил ему суд. Это я помню. А чтобы мать мне что-то предсказывала — не припоминаю.
— Вот те на! — искренне возмутился Ноланец. — Она назвала тебя «сиракузским бычком» и говорила: «Не суди, сынок, да не судим будешь». А ты все талдычил, что поступил по справедливости.
— Правильно! — подтвердил Джузеппе.
— Вот-вот!.. И тогда она махнула рукой, обернулась ко мне и сказала: «Помяните, люди, слова мои. Из этого сиракузского бычка вырастет Его величество король эшафота»…
— Врешь ты, Джорди… — вяло отнекивался дознаватель, а затем с воодушевлением проговорил:
— Зато ты был ленивым. Всегда отлынивал от работы.
— Я зачитывался книгами…
— Ха! Ха! — выкрикнул он. — За лень твою она тебя называла «азиатским мулом».
— А она тебя била моими портками! — ввернул Ноланец.
Там, наверху, два взрослых человека, один ученый муж и узник, а другой известный в христианском мире заплечных дел мастер и тюремщик первого, забыв обо всем на свете, вспоминали свое детство. Они впали в ребячество. Подтрунивали друг над другом. Беззлобно обзывались. Смеялись. Толкались…
«Люди, — думал нотарий, — будь они и преклонных лет — всегда люди».
Доменико удивлялся дознавателю. Сумрачный, холодный и тяжелый, как замшелый надгробный камень, Джузеппе звенел, что венецианское стекло — светло и распевно.
Ноланца Тополино не знал. Видел всего один раз. В той самой же комнатушке, где записывал его беседу с епископом Вазари. Тогда Ноланец, остановив взгляд на нотарии, сказал:
— Лицо твое мне знакомо.
Сказал и, устало смежив свои, черные от побоев, веки, кажется, что-то ворошил в своей больной памяти.
— А-а-а! — протянул он и, не открывая глаз, произнес:
— У Часовщика… Он показал тебя.
На какой-то миг Доменико померещилось, что Ноланец ему тоже знаком. Он видел его. Раньше. Но где? Когда?!.. Он хотел было сказать, мол, и ваша внешность мне знакома. Но, тряхнув головой, как бы освобождаясь от наваждения, Тополино, вместо готовой сорваться из уст его нелепицы, произнес совсем другое.
— Ваше преосвященство, Ноланец бредит.
Вазари согласно кивнул и со словами епископа — «До лучших времен» — они вышли.
6
Та бредовая реплика, оброненная узником, врезалась в память нотария. Наверное, из-за ее несуразности… Постепенно она стала забываться. И вот на тебе! Она вспыхнула в мозгу, как зарница в черном небе…
Ноланец теперь в добром здравии. И снова он о загадочном Часовщике чьи занятные слова должны были убедить герцогиню Борджиа. «Странно все это, — думал Доменико, — хотя с головой у меня все в порядке».
Однако, голос узника ему все же приходилось слышать. Точно слышал. И эти мягкие, коричневого бархата глаза, и высокий лоб с тремя, вырезанными на нем возрастом, глубокими волнистыми линиями, и теплую виноватую улыбку — нотарию некогда приходилось видеть. Прямо перед собой. То ли узник стоял склонившись над ним, то ли они сидели друг перед другом и беседовали… И похоже, то было во сне.
Именно беседовали. Правда, недолго. «Стоп!.. Стоп!.. — приказал он себе. — Когда?.. Где?..» Доменико, как не силился, вспомнить не мог. Это его так заняло, что самую сногсшибательную информацию, за какую любой «сукин сын» получил бы пригоршню золотых, он отбросил от себя, как ненужную.
Отбросить то отбросил, но запомнил. Ведь вряд ли кто в Ватикане знал о том, что Ноланец и Джузеппе Кордини — родня. Двоюродные братья. А из их разговора было видно, что они давно не виделись. По крайней мере, лет двадцать. Они спешили наговориться. И, как дети, радовались своему общению…
Как понял нотарий Джузеппе родился и жил сначала в Ноле, а когда ему стукнуло пятнадцать, он ушел на заработки и осел в Риме…
— Хорошо, Джорди, — сказал костолом, — «азиатский мул» — понятно. А вот почему «сиракузский бычок»?…