талант — повсюду устраиваться вкусно и обстоятельно. Думать начальнику он не мешал, с аппетитом кушал пряники, макая их в варенье. Уличный пиджак, чтоб не запачкать, сменил на удобную домашнюю кофту.
— Как же до черта этого добраться? — в десятый раз спрашивал Люпус. — Попасть бы только к отправлению поезда. Даже близко подходить необязательно. Я бы его, гадину, и с двадцати шагов положил. Пускай потом хоть на месте убивают, хоть в полицию сдают. С чистой совестью умру или в тюрьму сяду.
— Оно конечно. С чистой совестью, кошки-матрешки, ничего не страшно, — поддакивал Шишко, чтоб морально поддержать юношу.
Сам-то он думал, что, ежели б узнать время отъезда, то совсем необязательно на рожон лезть. Найдутся способы побезопасней. Однако до поры до времени не возражал. Прапорщик был остер умом, что-нибудь да придумает. А уж в проработке деталей можно будет и поучаствовать.
Николай Константинович засопел острым носом. Стал вертеть в руках одну из пешек, внимательно ее разглядывая. И умолк. Это был хороший признак.
Молчание длилось долго, и Шишко пока стал думать о приятном. Как после войны всё устаканится, перемелется, и выйдет он на пенсию, снимет со счета нетронутые инфляцией надежные швейцарские франки и купит в чудесном городе Калуге дом с палисадником. Чтоб нижний этаж был каменный, а верхний бревенчатый. В Швейцарии тоже такие есть, «шале» называются, но только где им до калужских.
— Расскажу я вам одну историю, — сказал Люпус. — Из недавнего прошлого.
И рассказал. Слушать его Шишко любил, потому что истории у Николая Константиновича были всегда интересные и говорил он, будто кино показывал. Так всё прямо и видишь.
Вы, Иван Варламович, знаете: перед тем как в загранрезидентуру перейти, я в контрразведке работал. Последнее время в группе поручика Романова. Не слыхали про такого? Услышите еще. Восходящая звезда контршпионажа. Талант. Тоже, как я, из студентов Петербургского университета. У него крест георгиевский. Сами знаете, какая это в нашем ведомстве редкость, а у Романова солдатский и офицерский. Не в крестах, собственно, дело. Романов — человек железный. У него было чему поучиться. Раз, прошлой осенью, преподал он мне урок, на всю жизнь.
Взяли мы поляка одного, из агентуры Пилсудского. Вы тут в Швейцарии с «Польской организацией войсковой» не сталкиваетесь, а в России она нам много крови попортила. Ведь поляков в империи мильоны. Поди знай, кто из них ради независимой Польши на врага шпионит. Понять-то поляков можно, я бы давно их отпустил из державы к чертовой бабушке, коли они с нами жить не желают. Насильно мил не будешь. Но во время войны не до сантиментов.
В общем, следили мы за их сетью, но брать никого не решались. Перышко ухватим, а птица улетит. Романов всё повторял: не торопимся, не торопимся, наверняка нужно — чтоб непременно на «крысу» из штаба выйти.
Дело в том, что из штаба Петроградского округа через польскую агентуру шла утечка секретных сведений. Работал там на них кто-то, а кто — вычислить никак не получалось.
И вот говорит однажды поручик: «Работаем! У Рыжего жена двойню родила. Счастливый папаша нам всё расскажет. Не он, так мамаша — она Стацинскому единомышленница и боевая подруга». Был у поляков в сети ключевой человек один, по фамилии Стацинский, агентурная кличка «Рыжий». Инженер, в конце Литейного жил. Мы давно за ним следили и что жена беременная, знали. Родила она, стало быть — двойню.
Взяли мы супругов Стацинских ночью, прямо в кровати. Они на последнем, четвертом этаже жили, так мы с крыши через окно проникли.
Но хоть сработали аккуратно, а только вижу: дело дрянь. Во-первых, не понравилось мне, что Рыжий, когда револьвер из-под подушки выхватил, его не на нас, а себе в висок направил. Еле Романов успел ему запястье вывернуть. Во-вторых, жена неприятно удивила. Ни писку, ни крику. У нее в люльке два грудных младенца орут, на ночной рубашке пятна от молока расплываются, а Стацинская зубы стиснула и в глазах одна только ненависть. Гордая полячка.
Я шепотом Романову говорю: «Пустое, Алексей Парисович, ничего они нам не скажут».
Он, однако, работает с арестованными по всей науке, психологически давит. Мол, детей придется в Воспитательный дом отдать, грудные там редко выживают, жалко бедняжек и всё такое.
— Жалко, — кивает Рыжий и улыбается. Жена не улыбается, кусает губы, но тоже — стена каменная.
Тогда Романов мягче берет:
— Скажите, кто вам из штаба округа сведения дает, и я распоряжусь оставить детей при матери.
Больше, честное офицерское, ни одного вопроса не задам. Товарищей своих можете не выдавать. Что вам этот «Оракул», продажная тварь? Он ведь не поляк даже.
Ловко подъезжает, думаю. Товарищей Рыжего мы и так почти всех знали, а что «Оракул» — не поляк, это предположение было. Всех офицеров польской крови, кто мог иметь доступ к секретным данным, мы под микроскопом проверили.
Но Рыжий и на это не купился, замолчал вглухую. Еще и глаза прикрыл: не желаю ни разговаривать, ни рож ваших видеть. Зато жена его вдруг улыбаться начала, этак психовато, экзальтированно. Взгляд к потолку обратила и всё крестик золотой на шее теребит.
Полный крах, думаю. Ушла сеть под воду вместе с добычей, одни обрывки у нас в руках останутся.
Романов белый, весь затрясся. На Рыжего перестал обращать внимание, на панночку переключился.
— А-а, — рычит, — это вы, верно, думаете, что детей ваших Бог католический спасет? Не спасет! Если вы сами их не спасете, никто не поможет!
Махнул ребятам, чтоб взяли супругов покрепче. А сам — я глазам не поверил — берет из колыбельки одного малыша. Мальчик. Рыженький, как папаша. Вопит, надрывается, рожица от натуги багровая.
Мать забилась, но ее два бугая здоровых держат. Стацинского — четверо. Тот, правда, не шелохнулся, только глаза широко открыл.
А окно, через которое мы давеча влезли, открытое осталось. Романов перегнулся через подоконник, ребенка наружу высунул. Обернулся.
— Считаю до пяти — и выброшу. А потом второго!
И такое лицо бешеное, такой голос, что никаких сомнений. Выбросит!
Он до трех досчитал, потом полячка назвала фамилию. Мы гада этого, штабс-капитана из мобилизационного отдела, чистого русака, даже не подозревали.
Потом, когда арестованных увезли (мамашу вместе с детьми, как обещано), я Романова спрашиваю: «Неужели правда младенцев в окно бы выкинули?»
У него зубы клацают, глаза — черные дырки.
И говорит он мне:
— Я, Николай Константинович (он с сотрудниками-офицерами всегда на «вы», не признает фамильярности), я, говорит, думал, что первого выкину, а когда так же возьму второго — она обязательно расколется. Если устоит, второго верну в колыбель. Зачем зря убивать? А потом в любом случае — расколется она или не расколется — застрелюсь. Потому что как на свете жить, если ребенка убил?
Он вообще-то немногословный, Романов, а здесь, от нервов, разговорился:
— Я с Достоевским про слезу ребенка категорически не согласен. Поганое интеллигентское чистоплюйство. Ручек своих белых даже ради спасения отчизны не замараю — вот что эти слова значат. А я замараю. И жизнь положу, и самое душу на кон поставлю. Бог, если Он есть, после решит, есть мне прощение или нету. А долг свой я исполню.
Вот какой урок преподал мне поручик Романов.
Иван Варламович покачал круглой, очень коротко стриженной головой.
— Да-а, кошки-матрешки, серьезный человек… И поперхнулся, глядя на собеседника. Крякнул. Ну,