достаточно малейшего толчка, слабой искры, едва различимого под микроскопом микроба — и вот надоевший некогда субъект, чаще всего это пожилая, дурно пахнущая особа, знавшая, скажем, твою бабушку, сидит у тебя дома и уже в десятый раз рассказывает о том, какие хвори ее одолевают и в каких аптеках она покупает лекарства. Впрочем, в нашем случае, кажется, все было не так. Мои родители и в самом деле питали к отцу Арчи — им всем тогда было где-то около тридцати — удивительную для династической дружбы приязнь. Она укреплялась еще и тем, что семейство Арчи жило с нами по соседству. По-моему, так…
Во всяком случае, нас, еще маленьких, сопливых пятилетних мальчиков, тихих, как положено быть детям в интеллигентных семьях, выгуливали вместе в одном дворике. Пока мы с Арчи, вооружившись маленькими пластмассовыми ведерками и лопатками, возились в песочнице в компании других детей, взрослые чуть поодаль сидели на скамейке, курили, разговаривали и громко смеялись. Иногда, понизив голос, они затевали серьезный разговор, в котором звучали непонятные нам слова: «отъезды», «радио Свобода», «отказники», «сахаровский комитет», «самиздат». А потом, словно вспомнив о нашем существовании, подходили к песочнице и, не прерывая разговора, насмешливо разглядывали слепленные нами из мокрого песка маленькие нелепые постройки.
— Я вот, Леня, не понимаю, — сказал однажды моему отцу папа Арчи. — Ну что у меня, прости господи, за сын? Другие вон с горки катаются, бегают, в прятки играют. А этот красавец сидит — куличики лепит.
— Да уж, — поддержал мой папа. — Ну-ка давайте-ка, ребятки, вставайте! Насиделись в песке. Идите с горки кататься. Слышишь, Андрей! Марш отсюда! Хватит тут уже ковыряться, как жук в навозе!
Это было любимое выражение моего отца, и сколько я себя помню, он всегда по любому поводу произносил его в мой адрес. Что бы я ни делал: обедал, завтракал, готовил уроки, убирал на своем столе, играл на рояле, покупал в магазине продукты — я всегда, в его представлении, «ковырялся, как жук в навозе». Дорогой читатель! Вы когда-нибудь видели, как жук ковыряется в навозе? Я лично — нет. Должно быть, зрелище не самое аппетитное. Так вот я, милые мои, по мнению папы, всю жизнь был именно таким. Навозным жуком, шутом гороховым.
Даже когда уже учился в университете и писал свои первые научные работы. Филология давалась мне тогда очень тяжело. Как, впрочем, и сейчас. Я мог часами сидеть за письменным столом и биться над каким-нибудь стихотворным отрывком, тщетно пытаясь докопаться до его сути. Папа не одобрял моей усидчивости.
— В нашей науке, — учил он меня, — нужно смело мыслить, нестись на всех парусах. А не ковыряться в навозе, как ты. Будешь ковыряться — не успеешь вовремя курсовую сдать. Ты думаешь, твое ковыряние кому-нибудь интересно? Нет. Другие получат пятерки, поступят в аспирантуру, а ты всю жизнь так и проковыряешься.
Сейчас, по прошествии стольких лет, мне иногда кажется, папины мрачные предчувствия сбылись. Я ничего в жизни толком не добился. Денег не заработал. Семьи не создал. От меня сбежали две жены. Мой сын живет в Канаде, и его воспитывает угрюмый шестидесятилетний хмырь по имени Бен.
С самого начала все как-то не задалось. С той дурацкой песочницы, где мы с Арчи, орудуя пластмассовыми инструментами, возводили крошечные, рассыпающиеся от малейшего прикосновения песочные башни. А спустя тридцать лет — приговор в московской редакции. И даже не приговор, а диагноз. Диагноз хронического заболевания запущенного на орбиту тела.
О различиях и сходствах
С Арчи я играл в песочнице все свое нежное детство — до того момента, когда самостоятельная жизнь человека заканчивается и разверзается настоящий кошмар, именуемый «школой». Тут наши пути разошлись. Ну не то чтобы совсем уж сразу разошлись… Но расходиться постепенно начали. Родители отдали нас в разные школы, но, разумеется, в специализированные, считавшиеся по тем временам элитарными. Его — в немецкую, в семье Арчи почему-то традиционно отдавали предпочтение этому языку, а меня — в английскую, по настоянию бабушки. Нам обоим купили одинаковые гэдээровские письменные столы — за ними мы теперь сидели каждый в своей квартире и целыми днями как проклятые делали уроки. Песчаные башни остались в прошлом. Нам было уже не до них. Виделись мы с Арчи гораздо реже. У него, как у меня, появились новые друзья. Он стал дружить с шестилетним конопатым Петей из соседнего двора, который вечно ходил с капризной миной и все время шепеляво повторял: «Когда я выхову гувять, у меня всегда профят игруфку». Петя этот мне не нравился, и я играл с ним и с Арчи только когда во дворе, кроме них, никого не было.
А так я проводил время со своим соседом по лестничной клетке Лешей Безенцовым и его друзьями. Обычно мы гоняли мяч и оглашали двор громкими криками. Арчи и конопатый Петя предпочитали держаться от нас подальше. В школе у меня тоже появился новый приятель, Миша Старостин. Он оказался гораздо интереснее, чем Арчи. Особенно когда научил меня считалке:
И все-таки с Арчи меня по-прежнему многое связывало. Наши родители регулярно созванивались и приходили друг к другу на семейные торжества. Мы оба любили настольные игры, хотя он отдавал предпочтение шахматам, а я — игрушечному хоккею. И, кроме того, на протяжении двух долгих детских лет, пока Арчи не переехал в другой район, посещали одну и ту же музыкальную школу: в интеллигентных семьях в советское время было принято, чтобы дети учились музыке. Арчи играл на скрипке, а я — на фортепиано. Два раза в неделю, во вторник и в пятницу, вернувшись после уроков домой и пообедав, я укладывал ноты в огромную папку, спускался во двор, где меня уже поджидал Арчи, с такой же точно папкой и со скрипкой. Мы выходили на улицу и шли к остановке троллейбуса, который подвозил нас прямо к зданию музыкальной школы.
Помню, однажды весной мы с Арчи стояли на задней площадке — два восьмилетних мальчика в похожих демисезонных пальтишках и шерстяных шапочках. Арчи громко рассказывал мне историю про учителя физкультуры в своей школе, глупого и толстого, которому они придумали прозвище Беременный Таракан. Было шумно. В старом троллейбусе все тряслось и грохотало. Из того, что Арчи мне говорил, я с трудом разбирал лишь отдельные слова. На остановках становилось тише, и когда в троллейбусе очередной раз открылись двери, я услышал сиплый мужской голос:
— Вон те два пацана… Витя, не туда смотришь.
Я был воспитанным мальчиком — так, по крайней мере, казалось моим родителям и их знакомым — и твердо знал, что подслушивать разговоры взрослых неприлично. Поэтому, не поворачиваясь и старательно делая вид, будто меня интересует все то, что рассказывает Арчи, я украдкой бросил взгляд туда, откуда доносился голос. Справа сидели двое усатых мужчин в кепках. Они добродушно смотрели в нашу сторону и явно обсуждали именно нас. Сквозь легкий шум закрывающихся дверей я услышал, как один из них произнес вполголоса:
— Ишь ты… Жидята. Глянь, аккуратные какие… чистенькие. Музыкой занимаются… — И добавил после короткой паузы: — Молодцы!
— Точно! — поддакнул второй. — Они с детства башковитые. А мой балбес по помойкам шарится. Школу прогуливает.
— Вот и я говорю, — снова подал голос первый. — У меня такой же дурелом растет. Весь в мамашу- паразитку пошел. Все ему вынь да положь. Дневник весь в двойках, а туда же… «купи мороженое», «купи велосипед»…
Троллейбус затарахтел, и окончание разговора потонуло в грохоте и треске.