сбрасывали в темноту, не обращая внимания на то, что поезд мчался со страшной скоростью. Ночь была полна женских криков, постепенно стихавших. Женщины лежали рядом со шпалами — изувеченные, окровавленные — неподвижные груды мяса…
И после краткой паузы он добавил:
— Когда генерал остался один, зеленый глаз зажегся по-волчьи, элегантным жестом он насадил на крючковатый нос пенсне и прочел на чеке, насколько внимательны были владельцы Компании, чествовавшие его за победу над взбунтовавшимися плебеями, и насколько правильно был понят его намек на смену климата. По правде говоря, жаловаться он не мог. Целая серия нулей красовалась на бумажном прямоугольнике, которым оплачивалось его беспокойство, — ведь генерал соблаговолил спуститься из зоны вечной весны на знойное побережье…
Самуэлон прервал его:
— А вы, дружище, откуда узнали обо всем? А то мы разинули рты…
— Сейчас я вам все объясню. В отеле, где я считался гондурасским поэтом, остановился другой поэт — безобразный, похожий на лошадь, вел он себя как-то таинственно. Он занял самый большой номер — видите ли, ему нужен был простор… он, видите ли, привык ходить всю ночь напролет, а кроме того, он приказал поставить в свой номер три шифоньера, оплатив их стоимость, и я помог ему развесить в этих шифоньерах более сорока костюмов. «Портной или продавец американской мужской верхней одежды», — решил я, и то же самое подумала, кстати, и донья Клеотильде, владелица отеля. Однако дни проходили, а никто не замечал, чтобы этот тип занялся каким-нибудь бизнесом, зато он пил коньяк, бутылка за бутылкой и… раздаривал костюмы… Впрочем, это никого не удивило — тот, кто пьет так много, может позволить себе и раздаривать костюмы. Прошло еще несколько дней — и мы обратили внимание на то, что в его костюмчиках красуются одни негры. И тогда тайна как будто бы раскрылась. Он, как позже выяснилось, питал слабость к мужчинам и удовольствие оплачивал костюмами. Нельзя сказать, что свои грязные делишки он обделывал втихомолку. На рассвете, когда его избранник прятался под простыней или перемахивал через балкон, этот тип начинал выть, да так хрипло, что казалось, будто глотка у него из сырого дерева. Вид у него был дикий — челюсть отвисала, волосы за ушами — как натянутые поводья, длинные зубы торчат, и изо рта пузырится пена, временами он прекращал выть и декламировал стихи. При этом он так закатывал глаза, как будто смотрел в небо из глубокого колодца. И ревел: «Эй, вытащите меня, я упал глубоко, упал очень глубоко!» Вопил и вопил, пока голос его не становился замогильным, можно было подумать, что он исполняет «De Profundis»[125], и все твердил: «Очень глубоко… очень глубоко!..» Затем он прыгал на постель, размахивая рукой, на которой сверкал перстень с изумрудами, и, наконец, захлебывался в ужасном хохоте…
Однако главное продолжало оставаться тайной. Зачем явился сюда, этот субъект? Владелица отеля как-то получила анонимку. Как стало известно, он писал передовицы в одной из столичных газет; заискивая перед правительством, а также желая завоевать доверие «Тропикаль платанеры», эта газета давала ложные сведения о выступлении портовых рабочих. Основываясь на ее ложных сообщениях, он написал несколько статей, направленных против трудящихся, но в конце концов истинный смысл событий стал ясен и ему — в приступе ярости он схватил пишущую машинку и выбросил ее на улицу. Он решил бежать, спрятаться, исчезнуть. В порту он ничего не увидел, только полузасохшие лужи крови на трауре просмоленных досок. С тех пор он почти рехнулся, пьет и пьет… Случайно в минуту просветления он рассказал мне обо всем…
— А генерал?.. — спросил кто-то.
— За генералом потянулся хвост. Я вам могу рассказать, если только у вас не устали уши…
— Хвост, конечно, чековый, — сказал другой. — Ведь генерал откровенно заявил, что не собирался даром менять климат.
— Сейчас расскажу. Только вот пропущу глоточек.
— Не дурак выпить…
— За ваше здоровье! За эту прибавку и за все последующие!
Он опрокинул стопку с агуардьенте и, сочно сплюнув, волосатой рукой отер пот с лица.
— Да, за генералом потянулся хвост. Одна из женщин, которых он приказал сбросить с поезда, оказалась американкой.
— Проститутка?
— Не мешай рассказывать!
— И вот эта самая женщина, которую я встретил в отеле, сообщила об оргии в поезде и о ее трагическом финале… Однажды я проснулся от чьего-то истошного крика. Я вскочил, кое-как напялил один башмак, держа другой в руке. Ничего не соображая со сна, я бросился к дверям этого проклятого поэта — кстати, ему очень нравилось, когда его так называли. Вместо очередного негра в его постели я увидел белокурую женщину — она похожа на студентку; тело ее было в синяках, рука сломана, губы разбиты, она дрожала с головы до ног, глаза как у безумной. Она просила врача, лекарств, глоток виски, чего-то еще, а губастый поэт уверял ее, что она вылечится, если будет принимать каждые полчаса по одному из его изумрудов. «Изумруд — нет!.. — кричала американка. — Зеленый глаз!.. Генерал — нет!.. Нерон — нет!..» Я выбежал, по-прежнему в одном башмаке, и смахивал на хромого, — раздавался стук только одного ботинка, я припадал на одну ногу, точь-в-точь как человек, у которого одна нога короче другой, и так доковылял до комнаты хозяйки. Хозяйка, надо сказать, была приятельницей американского вице-консула. Донья Клотиль в ночной сорочке, которая отнюдь не скрывала ее прелестей, наоборот, все было на виду, как на витрине, отправилась за мной следом в номер поэта. Увидев нас, он стал глотать изумрудинки, одну за другой, запивая их коньяком, а донья Клотиль принялась кудахтать над растерзанной грингой, которая горько плакала, — то были слезы раскаяния и не знаю чего еще. Мы унесли грингу в ее номер, и там она рассказала нам обо всем, а пьяный поэт, подвязав одежду бечевкой, полез на балюстраду веранды отеля, распевая: «Я — марихуана, я — две марихуаны, я — три марихуаны!..»
— Можно представить себе, сколько заплатили этой американке за молчание, ведь в газетах об этом не было ни строчки! — сказал Самуэль.
— А из нашего друга получится хороший проповедник! Почище любого евангелиста! Совсем как тот падресито, что носился с образом Гуадалупской девы.
— Проповедует да попивает!
— Что ж, на то он и поэт… Ага, а имя свое вы не назвали!
— Мое имя?
— Сейчас скажет, что не помнит!..
Все расхохотались.
— Меня зовут Лоро[126] Рамила…
Новый взрыв хохота.
Гитаристы заспорили о чем-то. Самуэль — с Самуэлито, Самуэлон — с Самуэлем. Так частенько бывало.
— А правда, товарищ Рамила, — спросил Самуэлито, — что знаменитый Табио Сан участвовал в этой стычке? Мой брат Самуэль утверждает, что его там не было, а я говорю — был, а наш Самуэлон, как всегда, помалкивает. Так был он там или не был, скажите-ка?
— В стычке, разгоревшейся в порту, он не участвовал, но зато был в Бананере, когда там разыгрались события, а там тоже было жарковато. Вспомните, генерал недаром сказал, что приехал не для того, чтобы сменить климат. Табио Сан сошел с поезда, шедшего в столицу. Он спрыгнул на ходу перед самым Коровьим мостом — здесь поезд замедляет ход. Потом он очутился в Северных каменоломнях, где долго скрывался.
— Вот видите! — обернулся Самуэлито к своим братьям.
— Да, но он все-таки участвовал в событиях в Бананере, — отметил Самуэль, обращаясь к Рамиле, — а сейчас, я слышал, его ждут в Тикисате. Это верно?.. Мы все хотели бы поговорить с ним… Табио Сан… знаменит, а ведь мало кто его лично знает!
— Мы хотим поговорить с ним насчет забастовки, — вмешался Самуэлон. — Вот это самое — очутиться между пулями и акулами — меня что-то не очень соблазняет. Мне, если хотите… мне больше нравится роль талтусы. Нам, пожалуй, следовало бы поучиться у талтусы… нужно незаметно подрыть здание, а потом одним ударом все обрушить. Незаметная и терпеливая, но непрерывная работа. Вгрызаться
