ограничены возможности человека, который хочет творить. Почему, Гуадалупская богоматерь,[108] твой скромный служитель не может изобразить тебя, — если не лепестками роз или кисточкой, то хотя бы словом? Как ни убоги мои слова, но если ты просветишь меня, то предстанешь живой в этой церкви и на всем побережье. Если ты просветишь меня, если ты вдохновишь мой язык твоим гением индеанки, индеанки, идущей с кувшином к источнику, или на рынок за продуктами, или к себе домой, женщины, помогающей всем… индеанки, для которой нет такой горести, кою она бы не утолила, и нет такой радости, кою она бы не разделила… Индеанка… Индеанка… Индеанка — дочь древней Америки!..

Он так увлекся этим мысленным обращением к индеанке, готовой явиться здесь, где все провоняло этими янки, что с трудом осознал: идет месса, и сам он, молитвенно склонившись, произносит: Confiteor Deo…[109]

Стало легче дышать. Он окинул взглядом переполненную церковь, обернулся и провозгласил: Dominus vobiscum![110] Благостный ветерок доносился с моря, развеивал духоту последних дней.

После чтения Евангелия он поднялся на кафедру и произнес, словно обращаясь к присутствующей здесь богоматери:

— Индеанка, Индеанка, Богоматерь Америки!

— Этому падресито, видно, нравится рыбка без косточек, — рассуждал алькальд, сидя в парикмахерской. — Смотрите, чего захотел, чтобы богоматерь была из роз и без шипов!

Измученный малярией цирюльник повернулся к нему спиной — так хотелось показать дону Паскуалито, что тот собой представляет! Однако цирюльник сдержался и даже сказал:

— Не в этом суть. Шипы есть и на кактусе. Плод же его приятен, хотя, пока его достанешь, руки исколешь…

Дон Паскуалито понял, что брадобрею плохо и что его раздражение и желчность вызваны болезненным состоянием.

— Мастер, надо бы вам полечиться от этой мерзости. Раньше вы были таким приветливым, а сейчас с вами невозможно стало разговаривать. Раньше вы читали нам «Оракула», а мы играли в домино, в картишки. «Равноденствие» было нашим общественным клубом. А сейчас зайдешь сюда — и сразу чувствуешь дыхание лихорадки.

Как только алькальд ушел и никого из чужих в парикмахерской не осталось, цирюльник позвал Минчу, коренастую некрасивую толстушку, обладавшую широченнейшими бедрами, свою третью законную жену, которую он называл Третьюшкой, и попросил ее сбегать в церковь за падре Феху. Женщина разразилась горькими рыданиями. Она не могла успокоиться до тех пор, пока бедняга с трудом не приподнялся в кресле, из которого он не вылезал последнее время, и не сказал ей:

— Не тревожься, успокойся, глупенькая, а посылаю за падре не потому, что умираю, а потому, что хочу подарить ему образ, который висит у нас в комнате.

Минча полетела в ризницу звать священника. Муж предупредил ее, чтобы она не проговорилась, и она стиснула зубы — пусть ее старик сам скажет падре о своем сюрпризе…

Так и не сказала она падре, зачем его зовут, — а как хотелось Минче рассказать священнику, что его вызывают вовсе не потому, что цирюльнику стало хуже. И Минча поспешила домой. Надо было прибрать в комнате да протереть святой лик — он был заткан паутиной, покрыт пылью.

Падре Феррусихфридо не стал спрашивать, зачем его вызывают. Он и не сомневался в том, что христианская душа намеревается свести счеты с господом богом на пороге кончины. И вскоре он появился в парикмахерской.

— Добрый и святой день… — раздался голос падре за спиной цирюльника, который посмотрел в зеркало, что висело напротив входной двери, и увидел священника.

— Приветствую вас, падре… — ответил дон Йемо.

— Как себя чувствуете?.. Я узнал, что вы очень больны… Ваша супруга просила меня прийти… я к вашим услугам…

— Спасибо, что пришли. Сегодня утром, как мне передавали, вы в своей проповеди жаловались на то, что в церкви нет изображения Гуадалупской девы… Сегодня утром, во время проповеди…

Слабость мешала говорить цирюльнику. Он умолк, уставившись в пол, тело его покрылось холодным потом, волосы казались кристалликами льда, а уши стали прозрачными. Жена подошла к нему и смазала пересохшие губы маслом какао.

— Там… — он попытался указать рукой; Минча остановилась — не стоит лишать его удовольствия сделать излюбленный жест, скопированный у Наполеона. — Там, в той комнате, у нас есть образ Гуадалупской богоматери, возьмите его, возьмите в церковь, хочу, чтобы…

Падре Феху не знал, как выразить свои чувства. Он вошел в комнату и упал на колени перед образом, который жена парикмахера сняла со стены и поставила на пол.

Крепко прижимая к груди образ Гуадалупской девы, падре покинул парикмахерскую. На больного он и не взглянул. Даже близость смерти цирюльника не могла омрачить его радость. Пусть покойники заботятся о покойниках. На алтаре своего храма он установит этот образ — он, Феррусихфридо Феху, и все будут повторять за ним:

В розах родилась ты — ни у кого нет сомнения. Так нежные рождаются плоды, сменяя лепестки… о дивное явление! На пончо Хуана Диэго твой лик начертала Свобода. С Идальго в огне сражений ты шла во главе народа!

Тут были люди разного возраста — растянувшись на песке, одетые кое-как, они лежали и молчали. Тяжелое это было молчание. Оно наступило с той минуты, как им было предложено бросить работу, если хозяева откажутся повысить заработную плату.

О начале забастовки сообщил человек, недавно появившийся на плантации, — в его голосе прорывалось пламя — пламя земли и солнца, — звали его Андрес Медина.

— Много бананов? — спросил кто-то.

— Много, — ответил вновь прибывший, — все никак не закончат снимать их, у рабочих даже не было воскресенья.

— Должно быть, в порту ожидает пароход…

— Тем лучше.

— Никто не станет грузить бананы, ребята, если не прибавят денег…

— А это не преступление?

— Разве ценить собственный труд — преступление? Мы предупредим их, когда начнется погрузка. Мы заявим, чтобы нам платили больше, а они пусть решают. Будут платить — будем работать. Не заплатят — не будем работать.

— Здорово!.. Они же, конечно, не допустят, чтобы плоды гнили, а пароход простаивал в порту. Это точно, своего мы добьемся — нам повысят заработок.

— Ладно, — сказал другой, — будем считать, что наше собрание на Песках Старателей кончилось. Что касается меня, так пусть меня хоть зарежут — ни одну гроздь не сдвину с места, пока не заплатят столько, сколько требуем. Клянусь…

— Поклянемся все, и пусть это будет клятва Старателей.

Все поднялись. И повторили клятву. Ее слова старики произносили тихо — они уже принадлежали земле. Сорокалетние отрубили твердо. А молодые повторили во весь голос.

Затем они решили обойти другие лагеря и в ближайшее воскресенье снова собраться на Песках

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату