подумай, Крус, больше всех обиделись, будто ихние милости век под охраной жили.
— А Хуан Состенес, Лупэ, Хуан Состенес-то каков! — Сразу стал грязью нас поливать. Ну и хитер богатей индеец! И жена его туда же, орала, как резаная!
— Так и не угомонилась; все жены на один лад — нет чтобы посидеть в сторонке да поглядеть! Как с цепи сорвались, словно Лино у них кусок изо рта хотел вырвать. А больше всех взбеленился Макарио, он чуть ли не на брюхе перед комендантом елозил…
— Ух и сволочь! Настоящая сволочь этот Макарио. Боится, что не сделается иностранцем, что его сынки не станут мистерами. Но все-таки, Черная, наши мужья сами виноваты. Зачем было связываться с такой оравой!.. Пригласить бы немногих…
— Вот и я, Лупэ, об этом же думала. Но так уж получилось, а люди всегда разнюхают, где можно выпить да закусить…
— А тех, кому бы надо быть, не было. Крестную Лино мы ни разу и не видели…
— И то правда. Сарахобальда не приходила. И сеньора Ихинио Пьедрасанту я тоже не видела…
— Он не знал, а если и знал, скажет, не пригласили. Всем не потрафишь!.. К тому же тут был алькальд, которого он не выносит, вот и будет говорить, что мы предпочли Паскуаля Диаса.
— А дон Паскуалито совсем рехнулся: притащил музыкантов из цирка, накупил ракет… Нет, знаешь, хватит об этом говорить… Лучше мусор выметем… Эх, горшок-то разбили… Надо будет пересадить бегонию в жестянку из-под газолина, они не бьются…
— Кресло тоже поломали. А сколько всего попортили, сколько рюмок побили… Пропадай пропадом чужое добро, потому, говорят, и Трою спалили!..
Гнусавый так и не прилег в ту ночь, и лица не ополоснул. Сразу после празднества отправился на телеграф, позубоскалил да распил там бутылку с Поло Камеем, потом поднялся в «Семирамиду»: нужно было поговорить с кем-нибудь из Лусеро, а лучше всего с самим доном Лино.
Пила, смазанная жиром, не спеша, щадя силенки Пио Аделаидо, вгрызалась в кедровый ствол.
— Можно вас на два словечка, дон Лино? Лусеро подумал, что Гнусавый пришел просить у него денег. Глаза стеклянные, дышит перегаром, ежится с похмелья.
— Не спи, сынок… — одернул Лино мальчика, который придержал пилу, чтобы дать отцу выслушать Гнусавого. — Не спи, уже мало осталось, пили ровней. Сеньор и так нам скажет, какая муха его укусила. Говорите же, приятель, я от сына не таюсь!
Холодная волна краски залила вспотевшее лицо Пио Аделаидо. Секунду он не знал, куда глядеть: на отца ли, которым гордился, на гостя ли, на распиленный брус с застрявшей в нем горячей пилой или на зыбкие вулканчики опилок, пахнувших кедром.
— Дело щекотливое, я хотел бы поговорить с вами отдельно, наедине.
— Да нет, приятель, говорите здесь, или поговорим о других вещах. Как провел вечерок с циркачкой? Взбрело же в голову алькальду привести трубачей, шутов и этих женщин!
— А знаете, дон Лино, как раз благодаря циркачке я и узнал то, что хочу вам сообщить. Телеграфист втюрился в младшую и задумал поймать ее в ловушку: я должен был увести ее с праздника и доставить в его конуру…
— Выкладывайте, не стесняйтесь! Если о юбках речь, парню можно послушать. Уже не маленький…
— Нет, дело не в бабе, а гораздо серьезнее. Я начал со сплетни потому, что она имеет связь с вашим выступлением. Сам я речь вашу не слыхал, был в это время в конторе с циркачкой, но мне потом рассказали, и меня, как говорится, обуяло желание зайти сюда…
— Знайте, приятель, я люблю, когда все ясно, как на ладони. Говорите, лишних ушей здесь нет. Пила — железная, брус — деревянный, а от сына я…
— Так вот, остались мы с Камеем вдвоем в его конторе, пили до утра и обсуждали вашу речь. Сказать по правде, она не только прикончила праздник со всей музыкой, но и разрушила наш замысел: заарканить циркачку. Пройдоха Поло заставил ее поверить, что я — кто-то вроде Лестера Мида, миллионер под маской школьного учителя, и она, мол, сможет стать доньей Лиленд. «Ошибки быть не может», — сказала циркачка, бросила праздник и пошла со мною прогуляться, а дорожка-то привела прямо к конторе Поло, где он успел спрятаться. Но тут — бац! — ваша речь, и — прощай затея Камея!
— Увидит женщина монету, сразу подставит… Эту… Руку…
— Сидим мы, значит, с Камеем, утром после заварухи, как я вам говорил, и тут я узнаю… — он понизил голос и подошел ближе к Лусеро, — о телеграммах, которые в столицу послали. В общем, в них сообщается, что вы — враг правительства.
— А я все-таки люблю, когда все ясно, как на ладони. Правда, сын?
Гнусавый слегка смешался.
— Ей-богу, не лгу, дон Лино. Ей-богу, говорю вам об этом не для того, чтобы выклянчить у вас что- нибудь. Просто мне пришлась по душе ваша речь вчерашняя, потому и пришел. Единственно, о чем я вас прошу, — не передавайте никому ничего и сынка предупредите…
— Парня нечего предупреждать… верно, Пио Аделаидо? — обернулся он к своему первенцу.
Тот, склонившийся, как молодой бамбук, над кедровым бревном с пилой в руке, выпрямился:
— Да, папа, я ничего не слышал…
— А теперь давай отдохнем, надо поговорить с гостем. Вы не знаете, Родригес, как я вам благодарен за сообщение. В таких случаях всегда надо быть в курсе дела. Мне уже приходило это в голову, и должен вам сказать, что при других обстоятельствах после такого известия оставалось бы только сложить чемоданы, оседлать коня и скакать к границе. А сейчас мне на все наплевать… — Стряхнув пепел с сигареты, он дал прикурить Гнусавому, который мусолил потухший окурок.
— Конечно, с такими деньгами вам теперь нечего бояться, а все же не мешало бы вам переехать в столицу. Не знаю, конечно, но в столице человек стоит больше, чем в этой глуши, там больше гарантий…
— Зачем мне туда ехать, если тут все мое хозяйство, мое жилье?
— А по-моему, вы слишком самонадеянны. Немало богатых людей плохо кончили. Правительство всемогуще…
— В этом случае нет… Оно всемогуще в отношении наших местных бедняг-богачей, но не в отношении капитала, за спиной которого стоят пароходы, самолеты и солдаты, который опирается на самую высшую власть и в защиту интересов которого пресса готова разжечь войну. Пошли они к черту, эти телеграммки!..
— Однако после того, как вы с шиком отказались вчера от охраны, я не думаю, чтобы вы могли серьезно рассчитывать на поддержку дипломатов и эскадр.
— Поживем — увидим, Родригес, а покамест положимся на бога, он и дождь и ведро посылает…
Над волнистыми бутылочного цвета кущами бананов — морские птицы, не птицы, а крылатые гребцы; морские облака — не облака, а корабли. Внизу, сли- ваясь с землей, — те, кто ходит по ней. Хувентино представлял их себе. Рука мулатки указывала на них не раз. Это не люди, а тени, говорила ему Тоба. И они действительно были тенями. Идут тени, бредут. Тени, обутые в сухую листву. Тени, шелестящие на закате дня влажной листвой.
Тоба…
Теперь, думая о ней, Гнусавый поднимал глаза к глубокой темной синеве, застилавшей горизонт. Таким было небо, когда Тоба поднималась на серебристый самолет вместе с другими пассажирами. Только была она полураздета, без всякого багажа и помахала ему на прощанье рукой — табачным листком…
Близнецы Досвелл в сопровождении старого Мейкера Томпсона верхом объехали плантации и направились к морю, к тому месту, где стоял дом Лестера и Лиленд. Выехав на берег, Роберт протянул руку и указал на обнаженную женщину, бежавшую по песку к прибрежным скалам. Альфред пришпорил коня, чтобы настичь ее прежде, чем она превратится в пену.
И вот из-за камней, о которые Южное море вдребезги разбивает волны, показалась Тоба, уже в платье, если платьем можно было назвать кусок полосатой ткани, скрывавшей нагое тело, только что виденное всадниками. Она бежала вниз; руки подняты, волосы распущены, ноги — порывы ветра.
— Мула-а-атка!
Окрик Мейкера Томпсона заставил ее приблизиться, но не совсем. Она встала возле дерева, спрятав