– А то пришел бы лекарь сегодня, мы бы и узнали, кто запустил матушке сверчка в живот.
– Это бы хорошо.
– Хочешь, я за ним схожу, а ты скажи братьям, чтобы мы собрались, когда он придет.
– Оленя упустим.
– А ну его к бесу!
Тени разделились, выйдя из тростниковой тьмы. Одна пошла по берегу дальше, оставляя на песке следы босых ног, другая проворнее зайца юркнула в холмы. Вода тихо струилась, и пахло от нее сладким ананасом.
– Разожгите живое дерево, чтобы у ночи был новый огненный хвост, желтый кроличий хвост, прежде чем Калистро отведает напитка и узнает, кто напустил порчу, загнал через пуп сверчка в живот сеньоре Яке.
Так сказал лекарь и когтистыми пальцами пробежал, как по каменной флейте, по глинистым черным губам.
Пятеро братьев пошли искать молодое деревце. Шум борьбы доносился до дома. Сучья не поддавались, но тьма темна, мужчины сильны, и братья вернулись из леса с охапками сломанных, ободранных веток.
Костер из живого дерева разгорелся, как велел лекарь, чьи черные, глинистые губы выговаривали слова:
– Вот – ночь. Вот – огонь. Вот – мы, блестящие перья петуха, осиная кровь, змеиная кровь, огонь, выжигающий землю под маис и дающий нам сны, и печаль, и радость…
И приговаривая так, словно давя зубами вшей, он пошел в дом за чашкой, чтобы налить Калистро напитка, который он принес в зеленой тыковке.
– Разожгите огонь и в доме, возле сеньоры Яки, – велел он, вернувшись с половинкой тыквы, гладкой снаружи и шершавой изнутри.
Братья послушались его. Каждый взял по горящей ветке из костра, горевшего перед домом.
Один Калистро не двинулся. Он стоял у ложа больной, в полутьме, неподвижный, словно ящерица. Низкий лоб перерезали две морщины, свисали усы в три волоска, белели крепкие острые зубы, рдели прыщи. Донья Яка, укутанная в старые одежды, то сжималась, то вытягивалась на пропотевшей, засаленной циновке в такт мучительной икоте, раздиравшей ее нутро, и намученная душа молча взывала о помощи из окруженных морщинами старческих глаз. Не помогали ни дым сожженных лоскутьев, ни соль, которую совали ей в рот, как теленку. Она лизала уксус с камня, а мизинец ей кусали чуть не до крови и Уперто, и Гауденсио, и Фелипе – все шестеро сыновей.
Лекарь вылил питье в тыкву и дал ее Калистро. Братья молча глядели на них, стоя у стены.
Калистро выпил – питье было гнусным, как касторка, – вытер губы рукой, испуганно взглянул на братьев и прислонился к тростниковой стене. Он почему-то плакал. Костер за дверью угасал. Сменялись свет и тени. Лекарь кинулся к двери, простер руки во тьму и, вернувшись к недужной, провел пальцами ей по глазам, чтобы они впитали частицу звездного света. Он ничего не говорил, только двигался – он ведал тайны обряда, – и над циновкой проносился бурей сухой песок, бушевал соленый ливень (слезы солоны, человек просолен слезами с самого рожденья) и хищно пролетали когтистые ночные птицы.
Остановил его смех. Старший брат цедил смех сквозь зубы и выплевывал, словно огонь сжигал ему рот и горло. Скоро смолк и смех. Калистро тихо стонал, глаза его жутко выкатились, он ощупью искал, где бы выблевать зелье. Когда он отблевался в углу, упал, глаза его стали мутно-белыми, словно вода с пеплом, а из горла вырвался хрип, братья кинулись к нему.
– Калистро, кто навел порчу?
– Кто пустил сверчка в утробу?
– Говори…
– Калистро, Калистро…
Больная извивалась на циновке, измученная болезнью, иссушенная, вся в тряпках, гибкая и худая. Грудь ее ходила ходуном, глаза глядели в пустоту.
Калистро по веленью лекаря произнес во сне:
– Матушку испортили Сакатоны. Чтобы ее исцелить, надо отрубить им всем головы.
И закрыл глаза.
Братья взглянули на лекаря и, не дожидаясь толкования слов, выбежали, размахивая мачете. Их было пятеро. Лекарь стоял в Дверях и под стрекотанье сверчков, вторивших сверчку в утробе, считал летучие звезды, желтых кроликов, которые служат колдунам, живущим в шатрах из ланьей шкуры и ведающих Дыханьем, ресницами души.
Пятеро братьев прошли по тропе, поросшей свежей травкой, и, миновав тростники, вступили в темный лес, под старые деревья. Залаяли собаки, завыли, предчувствуя смерть. Закричали люди. Пять мачете в один миг отрубили восемь голов. Убитые хватали пальцами воздух, пытаясь уйти от смерти, от страшного сна, тащившего их с постелей во мрак, и – кто без челюсти, кто без уха, кто без глаза – рушились в сон крепче того, которым они только что спали. Клинки срезали голову, как молодой початок, собаки, воя вразнобой, пятились во мрак и тишину.
Братья вошли в заросли тростника.
– Три отрубил?
– Две…
Обагренная рука подняла над тростником две головы. Изуродованные лица утратили человеческий облик.
– Я поотстал, отрубил одну…