Женская голова висела на двух косах. Брат, отрубивший ее, волочил ее по земле, и молодое лицо ударялось о камни.
У меня, наверное, старик – легкий очень.
С другой руки свисала младенческая головка, мягкая, как плод аноны, в грубом чепчике, украшенном красной вышивкой.
Братья вернулись домой, в росе и в крови. Лица у них были злые, руки дрожали. Лекарь широко открытыми глазами глядел на звезды, больная – икала. Калистро спал, собаки не спали, растянувшись на полу.
Головы положили на восемь камней, недалеко от огня, который еще не потух. Услышав запах человеческой крови, пламя заплясало, гонимое страхом, и приготовилось к прыжку, словно золотистый тигр.
Золотой язык лизнул два лица, младенческое и стариковское. С треском сгорели усы, ресницы и брови. С треском сгорел чепец. Другой язык лизнул косы, и они сгорели. В ясном дневном свете костер бледнел, но не гас. Огонь стал светлым, как раскрывшийся цветок. Восемь голов походили на восемь закопченных тыкв. Только скалились белые зубы, некрупные, как маис, который они так часто жевали.
Лекарю дали вола за чудесное исцеление. Больная перестала икать, когда увидела, что ее сыновья несут изуродованные головы. Ушла икота, которую под видом сверчка запустили ей в пуп те, кто теперь убиты.
VII
– Видно, олень еще не был.
– Да, нету его. А как там Калистро?
– Матушка его опять к лекарю водила.
– Калистро ради нее ума решился.
– Он то плачет, то говорит: у него девять голов.
– Что лекарь сказал, сам знаешь.
– Да, леченья для него нет, разве что убьем оленя.
– Сказать легко…
Больше месяца Калистро бродит у лекарева дома, а братья его выслеживают оленя в тростниках. Калистро ходит голый, как мать родила, волосы не чешет и руки сжимает в кулаки. Он не ест, не спит, исхудал, как тростина, и ребра у него торчат, как тростник. Мухи роем летают за ним, он от них отбивается, а ноги распухли от клещей, будто лепешки.
– Иди сюда, брат, не ищи оленя.
– Ты что, я на нем сижу.
– Иди, иди, Калистро лекаря убил.
– Не пугай ты меня…
– А что делать, когда убил?
– Как это?
– Вылез из лощины и тащит его, голого, за ногу…
Тот, кто сидел на Олене Семи Полей, радуясь удаче и гордясь выстрелом, сполз на землю и вытянулся, безмолвный и бледный, как в обмороке. Брат его, принесший весть, стал трясти его, чтобы он очнулся. Он звал его и кричал и, выбившись из сил, воскликнул: «Гауденсио Текун!!!» – голосом земли, голосом рода, голосом беды, злым, как колючка дикобраза.
Тогда Гауденсио Текун открыл глаза, ощутил рядом убитого оленя, протянул руку и принялся гладить рыжие ресницы, темный нос, морду, зубы, черные рога, семь серых пятнышек на загривке, похожих на выжженное под маис поле, бока и припухлость в паху.
– Да ты, я смотрю, сам спятил! Где это видано, убитых зверей гладить? Не дури, идем, матушка одна с покойником и с Калистро.
Гауденсио Текун стряхнул забытье, открыл глаза пошире и медленно выговорил:
– Калистро лекаря не убивал.
– А ты откуда знаешь?
– Я его убил.
– Я сам видел, Калистро его тащил, а ты тут оленя стерег…
– Я лекаря убил, тебе все примерещилось.
– Ты оленя убил, а лекаря убил Калистро. Какое там примерещилось!.. Все видели, все признают, а ему ничего не будет – он дурной.
Гауденсио Текун встал – он был пониже Уперто, – отряхнул штаны от земли и листьев, согнул руку, прижал к сердцу ладонь и сказал слово в слово:
– Лекарь и олень – одно. Я стрелял в оленя, убил лекаря, потому что они одно, так ты и знай.
– Не пойму я, ты получше объясни. Лекарь, значит, и олень… – Уперто поднял руки и соединил оба указательных пальца – получился вроде как бы один толстый палец из двух тонких.
– Нет. Один они палец. Не два. Один. Лекарь и олень, как ты и тень, ты и душа, ты и дыхание. Потому