неслышно, что Гойо Йик не разобрал, какой у нее голос. Вместе они донесли корзину до холма, и Гойо коснулся ее руки, чтобы она заговорила снова. Он весь обмяк от ожидания, но она пробормотала: «Дай вам бог…», и чары рассеялись. Нет, это не Мария Текун. А какой голос похожий… Он потерся спиной о столб, а женщина исчезла в темноте. Потом он слышал, как она присела помочиться, но и тут как узнаешь: мочатся все одинаково. Отблески пламени золотили его худое, темное, изменившееся от странствий лицо. В темноте в одетом паутиной воздухе курили пастухи. Чиркали кремни, летели искры, тлели кончики кукурузных и плетеных сигар. Гойо Йик покурил с пастухами, выпил и напился. Ему дали бутылку хлебнуть, а он высосал всю. Почти всю, на дне немножко осталось.
– Что забыть-то хочешь, если водку так пьешь? – спросил его пастух, похожий лицом на старую сандалию.
– С горя двуутробкой станешь… – отвечал Йик; водка уже играла в его крови, и в глазах, и в движениях.
– Теперь не остановится… – сказал другой пастух.
– Верно, – сказал третий.
Однако Гойо больше пить не стал, проплясал и пробродил где-то всю ночь, а утром упал ничком в церкви, и его выволокли на паперть.
Там он и провалялся весь день, то слушая проходящих женщин, то не слыша ничего, а к вечеру, мучимый жаждой, как-то встал. Ноги у него дрожали, но он доплелся до водоема и попил воды, воняющей птичьим пометом. Что ни пей, только бы очухаться.
К нему подошел крестьянин ростом повыше его.
– Ну, – сказал он, – сегодня и двинемся. Как договорились – половину дам я, половину – ты, и все доходы пополам. Выйти надо пораньше, чтобы времени хватило.
Гойо Йик поискал свой платок с деньгами и не нашел…
– Не ищи, вот он, я его взял. Идем, значит, только выпьем кофею на дорогу.
Человек двинулся к столу, а за ним, как побитый, двуутробкой трусил Гойо Йик. От кофе стало полегче, и Гойо заметил, что его спутник несет за спиной бутыль. К полудню они спустились по тропке воды выпить, а когда снова вышли на дорогу, спутник сказал:
– Теперь неси ты.
Гойо Йик перебросил за спину бутыль и пошел вперед. Бутыль была пустая. Припомнив снова о каком-то договоре, он захотел спросить, как зовут его нового друга, и спросил.
– Паскуаль Револорио. Забыл ты, значит, наш разговор. Ты же меня обнимал и все твердил, что надо нам сложиться, купить водки и продавать ее в этом селении. Дело стоящее, если мы пообещаемся никому не давать даром ни глоточка – ни другу, ни твоим родным, ни моим. Хочешь выпить – плати! Деньги нам, водку вам. И сами не будем даром пить. Хочешь хлебнуть – плати мне. Я захочу – плачу тебе, хоть мы с тобой и компаньоны.
Часа в четыре, повинуясь уговору все делить поровну, Паскуаль Револорио взял у Гойо бутыль и нес ее до деревни, где по старым рецептам гнали в глиняных сосудах превосходную водку. С утра у компаньонов во рту был только кипяток с перцем, и теперь первым делом они решили поесть. Надо взять лепешек, сыру, бобов, выпить кофе и немного спиртного. Они вошли через конюшню на постоялый двор, где пахло мясной похлебкой. Паскуаль Револорио договорился с хозяйкой, и они поели, прошлись по деревне, а потом легли спать. Гойо Йик вспоминал, что ищет жену, лишь тогда, когда слышал женский голос. В последнее время он мало о ней думал. Думал, конечно, но не так, и не потому, что смирился с потерей, а просто… не думалось. Ах ты, двуутробья душа, двуутробьи глаза!.. Он трусил. Труслив человек… Теперь, думая о ней и слыша женский голос, он не вздрагивал и не мучился, словно уже разбогател и набрался сил. К чему ее искать, если он обрел зрение, если прозрела его двуутробья душа? Он был немолод, горе душило все меньше, он спал в чужих краях с чужими бабами, он обошел коробейником все прибрежные деревни и села, лицо у него пожелтело от водки, подслащавшей горечь утраты, и понемногу он становился все меньше, пока совсем не исчез. Телом он был, а душой исчез. Он делал все словно по принуждению, без вкуса, без цели, а хуже всего стало, когда он совсем потерял надежду найти жену и детей. Иная печаль – как кров; его печаль была как непогода. Он поджал ноги, свернулся и проспал до утра.
– Проснулся, кум?… – приветствовал его Паскуаль и попросил дать денег на закупку товара.
Он назвал его кумом. Они назвали друг друга кумовьями. Так пошло, так оно и осталось. Кумовья. Только ни один не знал, кто из них отец младенцу-бутыли, а кто крестный.
– Не хватит, потом доплачу, – сказал Двуутробец, почесывая брови. – Считай поскорей, идти надо, а то жара в пути застанет. Я тебе все дал, больше ничего у меня нет.
– Все правильно, кум, бери все деньги, я подсчитал: нам надо водки на восемьдесят шесть песо. В бутыли нашей поместится двадцать бутылок. Жаль, больше не взяли…
На постоялом дворе погонщики поили и седлали мулов и грузили на них муку в белых мешках и сахар в тюках из заморской холстины.
Гойо Йик нес деньги, а его кум шел сзади и говорил среди прочего так:
– Значит, платим мы пополам… Бутыль полную несем по очереди… Полвыручки – тебе, полвыручки – мне… Все пополам, дай нам боже.
– Как же… ну, как же… как же еще!.. – отвечал Гойо Йик, когда кум ждал ответа. – А главное, уговор: никому даром не давать – ни нам, ни другим. Разве что по стопочке пропустим бесплатно.
– Иначе дела не сделаешь. Был у меня кабак, я его пропил. Новый завел – друзья пропили. Я теперь ученый.
– Как же, кум! А что еще хорошо, мы туда к ним придем, когда они всю водку выпьют. Обделаем дельце, ни глотка даром…
– Затратим восемьдесят шесть монет, а выручим не меньше тысячи с хвостиком…
– Это уж точно…
– И хватит тебе на любовь. Любишь ты эту любовь, кум, а где ее найдешь без денег? Говорят, с милым