Григор устало глядел на нее.
– Тогда слушай… Ты хочешь, чтобы мы сделали передышку – ведь ты это надумал? Разошлись по домам, зализали раны и трезво все прикинули – тр-резво! Ах, как я ненавижу это словцо, а сама произношу его… Так вот, мы залижем раны, успокоимся, тр-резво покумекаем, и что тогда? Очень просто – мы поймем, что пришел конец, путь пройден, шлагбаум опустился. Едет поезд, два поезда, экспресс и пассажирский, движутся в противоположных направлениях, на различной скорости, в одном – все спальные вагоны международного класса, в другом – зачуханный второй класс, ведь третьего, кажется, уже нет… И каждый из нас едет в своем поезде, семафоры дают зеленый, локомотивы свистят – прощай, любовь, прощай, мираж, прощай… Так ведь, Гриша, пардон, товарищ Арнаудов?
Григор слушал в оцепенении: Анетта безошибочно выворачивала его душу наизнанку, и делала это без страха, без иллюзий, употребляя изящный слог, просто зависть брала. В ее состоянии это было не просто самообладание, а хладнокровие и ясновидение, которое никогда не было доступно ему самому. Сейчас все зависело от одного-единственного его слова. Он напрягся, словно готовился к безумному прыжку, и почувствовал какую-то резкую боль в паху – он не предполагал, что в эти минуты его взорванная страсть разлеталась на кровоточащие кусочки, которые годами будут давать о себе знать, перемещаясь по его телу, все пережитое с Анеттой завертелось в вихре, который подхватил их уютный дом, Роси и Тину, выразительный аккорд на пианино…
– Это так, Ани… – собрав все силы, произнес он. Он ожидал бурной сцены, был готов приняться ее успокаивать, даже овладеть ею на прощанье, как ему уже приходилось однажды, но Анетта взяла себя в руки, сделала беззвучный вдох, глубокий вдох, и так же бесшумно выдохнула.
– Что ж, Григор, благодарю тебя за откровенность. Было бы подло, если бы ты предпочел растянуть агонию, замять ответ этой ночью. Этой ночью… – повторила она больше для себя самой. – А сейчас я попрошу тебя одеться и оставить меня одну.
Анетта не изменила свою странную позу.
Не пошевелился и Григор. Он почувствовал, как с его плеч, с шеи, с темени медленно сваливался груз, о котором он и не подозревал и который тяготил его столько времени. Подобное ощущение он испытывал после сауны, когда выходил на свежий холодный воздух. Однако неожиданное желание Анетты остаться одной вселяло в него тревогу. Что она задумала, какую-нибудь женскую глупость? И куда ему податься посреди ночи?
– Я не могу оставить тебя одну. Могу просто перебраться в гостиную.
– Тогда уйду я, – отрезала Анетта.
Неужели мы до этого докатились? – спросил он себя.
– Не надо крайностей. Спокойной ночи.
Когда он выходил, в комнате стояло гробовое молчание.
Станчев провалялся около трех недель, подкошенный гриппом. Он не мог похвастаться крепким здоровьем, однако болел редко, особенно в летний период. Но в воскресенье проливной дождь и мокрая одежда сделали свое дело. Поднялась высокая температура, начал бить озноб, пища вызывала отвращение, и он быстро терял силы. За ним неотлучно ухаживала Петранка. Вызывала врача, бегала по аптекам, меняла постельное белье, кормила его, как младенца. Тронутый ее заботой, Станчев в очередной раз – а это бывало особенно болезненно после смерти жены – убедился, что к кровной привязанности к нему у его дочери прибавился какой-то атавистический, суеверный страх потерять и отца. Надо быть осторожнее, корил он себя, она же еще совсем не устроена в жизни… И добросовестно выполнял все просьбы и приказы Петранки.
По вечерам, выключив телевизор, она присаживалась к нему на кровать и заводила разговор о том, о сем, рассказывала о своих мучениях по поводу дипломной работы. Станчев был не очень-то осведомлен в последних проблемах на хозяйственном фронте, однако слушал со вниманием, даже пытался рассуждать на эту тему.
– Папка, я в полном мраке, – говорила Петранка, делясь впечатлениями об увиденном на местной текстильной фабрике. – Что касается владельца и хозяина, это толково, но вот тезис о государстве- владельце довольно спорный…
– Что значит – спорный?
– Очень просто: не государство, а общество – главный владелец. Государство – лишь аппарат общества, а не само общество.
– Оно его представляет, моя девочка.
– Пусть представляет, но не может его подменять. Например, что такое государственная собственность в текстильной промышленности? Это значит, что ею распоряжается министерство, разное начальство.
– Что ж в этом плохого…
– Как что – а субъективизм, волюнтаризм и прочее!
– Когда ты успела наглотаться всяких терминов? – у Станчева глаза полезли на лоб от изумления.
– Но ведь это моя профессия!
– По-моему, это скорее юридические термины. Разве не так, Петруша?
Петранка принималась торопливо объяснять, что совсем нет, и, возвращаясь к предмету разговора, приводила примеры с шоферами, продавцами, поварами – они вполне могут нанимать грузовики, гостиницы, магазины и киоски и распоряжаться их фондами. Станчев соглашался насчет шоферов и киоскеров, но возражал в отношении магазинов и гостиниц. Что же ты предлагаешь – частные магазины и мотели?.. Петранка разъясняла, что они не будут частными, а сданными под наем, для ведения деятельности под контролем государства и банка. А сейчас разве не так? – спрашивал непросвещенный Станчев. Дочь растолковывала ему разницу и доверительно понижала голос:
– Папка, я для себя определила, что главное – это саморегулирование и самоконтроль вот здесь и здесь, – она указывала пальцем на лоб и на сердце. – Я веду хозяйство, от меня требуется то-то и то-то, я делаю все по совести и в срок, но при этом рассчитываю на результаты, а не на какие-то твердые ставки и коллективные премиальные. И пусть тогда меня контролирует кто захочет и когда захочет, особенно банк – мне нечего скрывать, нечего приписывать или перекидывать ответственность на чужие плечи из-за того, что я ни в чем не заинтересована. И если один получает три, а другой – тридцать три, тут уж простите, кто сколько заслужил, столько и…
– Тебя послушаешь – так тебе все ясно, о каком же мраке может идти речь!
Петранка качала головой – одно дело грузовик или киоск, а совсем другое – текстильная фабрика. Как тут рассчитать: эти машины на вас троих, а эти – вам пятерым, поглядим, кто лучше справится. Производство не раздробишь, а раз это невозможно, все в руках коллектива с его чистым алиби, под которое не подкопаешься, – мы работали, сделали, заслужили. И отдельный человек со своим собственным умением, сноровкой, моралью снова тонет в общем котле – поди-попробуй изобрети и примени новый экономический механизм…
Станчев не знал, что ей и ответить, – для него хозяйственная деятельность всегда представлялась чем-то будничным и простым, без загадок, таившихся в человеческой душе и поведении, с которыми он сталкивался ежедневно. Велика премудрость – произвести кусок мыла или метр ткани. Ведь есть же машины, технологии, организация – производи в свое удовольствие, коли взялся за гуж. Из литературы он знал, что это основная сфера, в ней закладывается фундамент не только общества, но и истории, известны ему были и крылатые фразы, подобно той, что политика – это сконцентрированная экономика и так далее. Но его сознанием все это в свое время было воспринято как что-то общее, отвлеченное, он представлял, что все эти механизмы действуют чуть ли не автоматически, по верховному велению жизни и исторической логики. И его практически не посещала мысль, что в эти нерушимые основы вмурованы души, даже тени миллионов людей, для которых все это не только профессия, но и жизнь и судьба. Удивительные дела, заключил он, припомнив недавний разговор с Миховым.
– И что же выходит, Петруша, что в цеху приходится сталкиваться не только с технологией, но даже в большей степени с психологией? Ведь так, насколько я понимаю?
– Не знаю, папа. Могу только сказать, что излишний коллективизм вреден не меньше, чем излишний индивидуализм, хотя его и пытаются наградить обожествленным знаком.
Станчев напряг внимание. Насчет обожествленного знака, это не ее слова, да и вообще похоже, что она повторяет чьи-то речи.