своим сожалениям!»
Маша приехала в Белёв на рассвете. В их бывшем доме жили Азбукины — там все спало. Маша вышла к Оке, на кручу, где стоял бывший дом Жуковского. К нему вплотную подступила буйная крапива. Было тихо, только шумели под окнами ивы, которые она помогала некогда Жуковскому сажать... Она в слезах бросилась на траву...
«В этом доме, — писала она, — пережила я лучшие часы моей жизни; каждое утро было для меня наступлением блаженства, и каждый вечер был мне люб, потому что я засыпала в ожидании следующего утра».
В доме помещался земский суд. Кто-то выглянул из окна. Маша спустилась вниз, к реке. На другом берегу паслось стадо. «Солнце начинало всходить, и ветер приносил волны к ногам моим. Я молилась за Жуковского... О, скоро конец моей жизни!.. Я окончила мои счеты с судьбой, ничего не ожидаю более для себя». В церкви она упала без чувств. Очнулась в доме доктора...
Из Белёва через Волхов и Чернь Маша приехала в Муратово. Здесь ее ждала радость — письмо от Жуковского. «Ангел мой милый, старый мой Жуковский! — отвечала она. — Письмо твое так меня утешило, что мне бы хотелось на коленях благодарить тебя за него... Меня довезли сюда опасно больную... О, милый! Твое письмо возвратило мне все! и прошедшее, и потерянное в настоящем, и всю прелесть надежды... Восхождение солнца встретила я между садом и мельницей... Ты мне отдал все, мой ангел! Теперь нет для меня горя!
Жуковский в это время старался получше устроить жизнь Саши. Благодаря его рекомендации Воейков стал издателем газеты «Русский инвалид», литературных прибавлений к ней и еще журнальчика «Новости литературы». Материал поставляли писатели, посещавшие салон Воейковых, ставший одним из самых заметных в Петербурге. Здесь как друзья и завсегдатаи — конечно, ради Светланы и Жуковского — бывали Карамзин, Гнедич, Крылов, Греч, Федор Глинка, братья Тургеневы, Козлов, Булгарин, Лев Пушкин (брат поэта), Плетнев. Все любили Светлану — очаровательную, умную, образованную женщину с ангельски- чистой душой, с редкой красотой — синие глаза, черные брови, русые волосы.
В августе цензура запретила печатанье в «Русском инвалиде» баллады Жуковского «Замок Смальгольм». Вскоре министр духовных дел и народного просвещения А. Н. Голицын получил от него письмо, где говорилось: «Сия баллада давно известна... Она переведена стихами и прозою на многие языки... Никому не приходило на мысль почитать ее ненравственною... Ныне я узнаю с удивлением, что мой перевод, в коем соблюдена вся возможная верность, не может быть напечатан... С таким грозно-несправедливым приговором я не могу и не должен соглашаться... Покориться приговору цензуры значило бы признаться, что написанное мною (один ли это стих или целая поэма, все равно!) не согласно с постановлениями закона и что я не имею ясного понятия о том, что противно или непротивно нравственности, религии и благим намерениям правительства. Если бы не было защиты против подобных
Среди других дел Жуковский хлопочет об отпуске на волю семьи крепостных, которых некогда «по глупости» разрешил купить на свое имя книгопродавцу Попову, — теперь пришлось их у Попова выкупить. Вместе с тем оформил он отпускную своему слуге Максиму Акулову, которого оставил в Белёве. Этими делами занимается за него в Москве Елагина, которая с семьей поселилась в этом году здесь, сначала у Сухаревой башни, потом — уже в купленном доме — у Красных ворот.
Прошлое уходило бесповоротно, это знали все они — и Жуковский, и Елагина, и Маша. Знали они, что
Глава девятая (1823-1826)
Однажды на балу подошел к Жуковскому Сперанский, изысканно-любезный, с видом великого человека, с холодной как лед улыбкой. Заговорил о поэзии. Спросил, не затевает ли Жуковский чего-нибудь оригинального, русской поэмы, например («Словно Вяземского наслушался», — подумал Жуковский с досадой). «Нет, — отвечал Жуковский. — Я «Энеиду» перевожу». Сперанский, описав эту встречу дочери, заметил: «Жуковский весь сжат в переводах и, кажется, дальше Делиля не пойдет; и то хорошо, конечно, но жаль, что не более...» Жуковский был рассеян и грустен. Он думал о Батюшкове, который, уже совсем больной, жил с осени прошлого года в Симферополе, — трижды покушался там на самоубийство. На письма друзей не отвечал. В Петербург ехать отказывался.
В конце февраля Саша решила ехать к сестре, чтобы находиться при ее родах. Жуковский взял неделю отпуска, и 25 февраля они прибыли в Дерпт. Прошла неделя, началась вторая. Отпуск его кончился, и 8 марта он решил возвращаться. «Было поздно, — рассказывал он Елагиной. — Долго ждал лошадей, всех клонил сон. Я сказал им, чтобы разошлись, что я засну сам. Маша пошла наверх с мужем. Сашу я проводил до ее дома... Возвратясь, проводил Машу до ее горницы; они взяли с меня слово разбудить их в минуту отъезда. И я заснул. Через полчаса все готово к отъезду. Встаю, подхожу к ее лестнице, думаю — идти ли, хотел даже не идти, но пошел. Она спала, но мой приход ее разбудил; хотела встать, но я ее удержал. Мы простились; она просила, чтоб я ее перекрестил, и спрятала лицо в подушку...» Жуковский спустился вниз, вышел из дома, влез в кибитку. Кони понеслись по петербургской дороге, мимо кладбища.
В этот приезд в Дерпт он познакомился со студентом Николаем Языковым, молодым стихотворцем, который был мучительно застенчив, но в стихах славил буйный разгул, вино и любовь. Он уже был своим в семье Мойеров. Жуковский подолгу беседовал с ним. Эти беседы отозвались в письме Языкова к брату: «Я очень хорошо познакомился с Жуковским... Он меня принял с отверстыми объятиями, полюбил как родного... Он мне советует, даже требует, чтобы я учился по-гречески, говорит, что он сам теперь раскаивается, что не выучился, когда мог... Жуковский очень прост в обхождении, в разговоре, в одежде, так что, кланяясь с ним, говоря с ним, смотря на него, никак не можно предположить то, что мы читаем в его произведениях. Заметь: он советовал мне... не верить похвалам, доколе мое образование не докажет мне, что они справедливы... Жуковский советовал мне никогда не описывать того, чего не чувствую или не чувствовал: он почитает это главным недостатком новейших наших поэтов». Воейкова осталась в Дерпте. Языков будет часто ее навещать — с первой же встречи ее облик ошеломил, покорил его...
Саша столько же ехала к сестре, сколько и бежала от Александра Тургенева, совершенно потерявшего голову, когда она перестала принимать его. Она со стыдом вспоминала сцену, которую он устроил ей у Карамзиных. Он со слезами на глазах упрекал ее в холодности, даже в предательстве... Ей было жаль его. Она почти любила его, но эта выходка при людях вдруг ее охладила... Тургенев не мог примириться с назревшим так быстро разрывом. И Жуковский, старый друг Жуковский, повторял ему одно и то же — чтоб он нашел в себе силы подавить эту страсть (тогда возможна будет