обедать, когда у нас не было никого из beau-monde [11]. В последнее время Штевич бывал у нас часто, маман запиралась с ним, и они совещались о чем-то. Я думала, о делах, но скоро начала замечать, что он на меня посматривает как-то особенно сладко, являя даже попытки к интимному разговору, которые я обрывала, отвечая, по старой привычке, сухо и коротко. Причина понятна: он был подъячий, а подъячие, в моих глазах, почти все равно, что лакеи. Маман – думала я, ласкает его, потому что он нужен ей; а мне-то что? Но я жестоко ошиблась. Вышло, что он мне нужен был еще гораздо более, чем маман… Обнаружилось это вот как. Однажды вечером, когда он пристал ко мне со своей отвратительною любезностью, я отвечала ему так грубо, что маман вспыхнула, разбранила меня при нем и заставила тотчас просить прощения. Когда он ушел, я тоже хотела уйти к себе, но маман удержала меня.
– Постой, Жюли, сядь сюда; мне надо с тобой серьезно поговорить.
Я села с тяжелым предчувствием.
– Скажи, пожалуйста, – начала маман, – что ты имеешь против Ксаверия Осиповича?
– Ничего, маман, – отвечала я, – только…
– Что только? Отвечай прямо.
– В последнее время он стал позволять себе вещи…
– Какие?
– Да неужели, маман, вы не заметили?… Он вот уже несколько времени смотрит на меня как-то так… ну, одним словом, так, как он не должен смотреть, и говорит мне вещи, которые… которые я, наконец, не хочу от него слышать.
Говоря это, я чуть не плакала – так мне было досадно, что маман не хочет меня понять.
– Ecoute, Julie [12], – перебила маман (в торжественных случаях она всегда говорила со мной по-французски),
Я только начинала догадываться, но отвечала решительно:
– Нет!
– Он любит тебя.
Я вздрогнула…
– Как? Штевич? Любит меня?… Этот грязный старик!… Этот подъячий!… С чего вы взяли это, маман? Разве он вам сказал?
– Да, сказал.
– И вы его не выгнали из дому?
– Нет.
Я была уничтожена…
– Послушай, Жюли, – сказала маман, подвигаясь ко мне и взяв меня за руку. – Не дурачься. Ты не знаешь людей и судишь о них очень поверхностно. Что такое «подъячий»? Пустое слово, которое ты поймала с ветру и затвердила как попугай. Ксаверий Осипович не писарь какой-нибудь. Он дворянин и коллежский асессор, служит не по найму и, кроме службы, имеет свои небольшие средства, – это во-первых. А во-вторых, он совсем не старик. Наконец, и это тоже немаловажно, я знаю его давно и ручаюсь тебе, что он человек хороший. Конечно (она тяжело вздохнула), было время, когда я желала тебе лучшей партии, но это время прошло, и ты сама понимаешь, мой друг, что теперь ты должна оставить слишком большие претензии. Честь и доброе имя для женщины выше всего на свете, а ты рисковала бы тем и другим в замужестве за кем-нибудь из людей… – «порядочных», очевидно, она хотела сказать, но удержалась вовремя и захныкала.
Я сидела как истукан, немая и неподвижная. Руки и ноги мои охолодели.
Похныкав, маман обняла меня, поцеловала, потом понюхала табаку и продолжала:
– Если б еще ты могла остаться не замужем… Но после того, что было, тебе нельзя оставаться в девках; тебе нужен муж, человек опытный и солидный, в котором ты могла бы найти твердую точку опоры против соблазна. Подумай об этом, Жюли, подумай, как скользко и как опасно твое положение, и как мало надежды найти из него какой-нибудь лучший исход. Впрочем, я не неволю тебя, и если ты непременно хочешь, я могу пристроить тебя иначе. Можно найти тебе место в хорошем доме, – в качестве гувернантки.
– Ни за что! – воскликнула я испуганная.
– В таком случае, – сказала маман как-то сухо, – выбирай сама. Если ни то, ни другое тебе не нравится, то есть еще третье. Ты можешь вернуться в Ч**, в свое семейство. Тебя там примут охотно, потому что я отошлю тебя не с пустыми руками. Я буду уплачивать на тебя небольшую пенсию…
Я молчала в отчаянии. Она опять захныкала.
– Жаль мне тебя, Жюли, но что же делать?… Ты сама не хотела себя поберечь.
Никогда не забуду этого вечера и сцены, которой он окончился. Холодная злость грузла меня внутри. Я ломала пальцы, кусала губы, делала все на свете, чтобы удержаться, и все напрасно. Униженная, гонимая, как какой-нибудь несчастный зверек, которого нечего опасаться, я вдруг обернулась против своей гонительницы и, вся дрожа от бешенства, но с усмешкой на губах, отвечала:
– К чему вы говорите это, маман? Я не ребенок и понимаю вас лучше, чем вы воображаете. Вам стало тесно со мною, и вы хотите выжить меня; да, выжить из вашего дома, чтобы я не мешала вам!
Едва успела я это сказать, как маман вытаращила глаза, страшно разинула рот, взвизгнула и, замотав головой, опрокинулась на диван, в истерике… «Змея! Змея! – твердила она в промежутках жалобных воплей и стонов. – Неблагодарная!… Камень!…»
При виде ее мучений на сердце у меня отлегло, и я спохватилась, что сделала страшную глупость… Увы!