Людвик Ашкенази
Детские этюды
Пять маленьких прелюдий
Расскажу я тебе, сынок, о самой обыкновенной вещи: о том, как я раскрыл окно. Что цвело тогда на нашем дворике — белое и розовое? У меня была памятная книжка, но я никогда ничего в неё не записывал, и теперь трудно восстановить, какое это было дерево и прочие подробности.
Тогда внезапно налетел вихрь — это я помню. Первое влажное дуновение весны, живой ветерок, напоённый запахами марта.
Такого ветра теперь, наверное, и не бывает. Порой я ещё открываю окно, всё думаю, не вернётся ли он. Но, видно, мой ветер носится где-то далеко, может, в каком-нибудь саду он сейчас гнёт молодую яблоню или катит по улице чью-нибудь шляпу…
Кто знает. А может быть, он угомонился, стал скучным, никому не нужным ветерком.
Но тогда он потрепал меня по щеке, словно у него были руки. От этого сразу меняешься — и вдруг становишься как бы гудящим колоколом.
— Ах, — сказал я, — что с тобой, сердце?
А сердце ничего — бьётся себе…
— Давай, сердце, вскипятим чайку, — говорю, — может, всё и пройдёт.
Но чай был невкусным, даже с лимоном. Я не допил его, я просто сел, стал сидеть…
— Принять бы что-нибудь от весенней истомы, — думал я.
— У меня всего-навсего весенняя истома, и больше ничего. Недостаток витаминов — на этом сходятся все авторитеты.
Через открытое окно прокралась на стол полоска света, от неё мне стало тепло.
— Надо взяться за работу, — сказал я, — только так можно подавить в душе процессы, которые и не объяснишь толком.
И я взял книгу «Кризис психоаналитической критики субъекта».
Тогда я воображал, будто у меня твёрдый характер и чеканный профиль. Я встал, чтобы закрыть окно.
Не знаю, что меня удержало, — кажется, облачко… Самое обыкновенное облачко, без особых примет. Вечерело, и у туч были золотые края.
— Ах, да ладно, — сказал я себе, — сейчас стемнеет. Скоро всё равно придётся зажечь свет, а читать при искусственном свете не рекомендуется. Сделаю-ка я кнедлики[1] с абрикосами, а окно лучше пусть будет открытым. Зачем закрываться от весеннего воздуха?
Я снова уселся на стул, прямо на солнечное пятно, которое тем временем сползло со стола. Оно действовало на меня разлагающе, причём с самой неожиданной стороны.
Я заглянул в зеркало — не бледен ли. Нет, не бледен, скорее как-то рассеян, и в глазах оттенок грусти. Не было у меня ни тёмных кругов под глазами, ни других признаков утомления. И вообще я вовсе не устал. Я потянулся, хрустнув суставами.
«Делать нечего, — подумал я, — пора приниматься за кнедлики с абрикосами, такое состояние часто бывает от голода».
Но кажется, ничего я делать не начал. Я просто дышал.
Теперь-то уже всё у меня исчезло из памяти — осталась только белая, пухлая пражская тучка с золотым ободком, — беленькая, беленькая…
Я даже не помню, где стоял книжный шкаф, и какая была у меня лампа, и как звали нашу привратницу.
Помню только облачко, да описать его не умею.
Пальто я не взял. В такое время года пальто уже не носят. И шляпу не надел. Только завязал шнурок на ботинке и вышел на улицу.
Возле дома я встретил молодого человека. Он вёз детскую коляску — голубую, на рессорах. Это был мой сосед по дому, звали его Роберт Яну, он учился в ветеринарном институте.
— Добрый день, товарищ Яну! — сказал я. — Это и есть коляска с обтекаемыми линиями?
— Да, — ответил он подозрительно, — она самая. Отличное качество, солидная вещь.
Потом посмотрел, не смеюсь ли я над ним, и, успокоенный выражением моего лица, попросил:
— Послушайте, можно вам на минутку доверить коляску?
У него была уважительная причина: ему надо было сбегать за сигаретами к ближайшему киоску. Я повёз обтекаемую коляску, и какая-то пожилая женщина посмотрела на меня с одобрением. В коляске лежал младенец в белых ползунках и всё время делал так: «Ня, ня, ня, ня, ня…»
Роберт Яну вернулся довольно нескоро, и я ему сказал:
— А что, товарищ Яну, вам и в гору возить приходится?
Я с сочувствием смотрел ему вслед. Так вот чем кончил Роберт Яну, студент ветеринарного института… Его особенно жалко, если смотреть со спины.
А я вдруг почувствовал себя вольным и молодым, потому что мог идти куда вздумается, без коляски, свободно…
Я к тому тебе это рассказываю, что именно у Роберта Яну мы купили обтекаемую коляску.
Это и была твоя коляска, голубая, на рессорах.
Если б ты меня тогда вздумал искать — нашёл бы на скамейке уж не помню, в каком парке.
Сначала-то я, конечно, прогуливался… Смотрел, как плавают утки по Влтаве, пил лимонад, а на Вацлавской площади почистил ботинки.
Бродил я, бродил под оранжевым вечереющим небом, и было мне так… Как бы тебе объяснить: ну вот будто что-то тебе кажется, но не можешь сказать наверное что.
Забрёл я в парк, стал прохаживаться, и у меня было такое странное ощущение, будто потерял я что- то в этот предвечерний час, а между тем всё на месте: удостоверение личности, авторучка, даже деньги.
«Сосчитаю-ка я до тысячи, — решил я. — Это лучше всего. Занятие бездумное, но дельное».
И тут я увидел скамейку. Такую незаметную, низенькую, в уголке. Сидели на ней люди, — казалось бы, что тут такого? Пожилой человек читал книгу. А рядом с ним маячили… — как бы это объяснить, я ведь даже и не глядел как следует — светлые локоны и нос. И ещё голубая шапочка с кисточкой.
Я чуть обернулся к скамейке — даже не остановился, иду себе да считаю: раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь…
Посмотрел на ветки — ветки как ветки. Солнечные пятна сквозят между ними, падают на траву золотым дождём.
Вдруг отчего-то мне стало легче, и я сказал себе:
«Буду считать солнечные пятна. Вот конкретное занятие — с одной стороны будто трезвое, но с другой — не лишённое поэзии…»
Я насчитал одиннадцать пятен и вдруг подумал: какая была кисточка — помнишь? — голубая, что ли? Шапочка-то была голубая, это точно…
Вот какой вопрос ударил мне в голову.
Нет, сказал я, кисточка была, кажется, красная.