выяснилось, что они работали день и ночь.
На следующий день вечером нам сообщили: «Площадка готова». Мы встаем в два часа ночи, готовим машины. Утром из Уэллена прилетает Слепнев, а за ним Каманин и Молоков. Теперь у нас три машины. Самолет Слепнева разгружается. В это время Каманин с штурманом Шелыгановым и Молоков выруливают на старт, чтобы лететь в лагерь. Вслед за ними, разгрузив машину и погрузив собак и нарты, вылетит Слепнев с Ушаковым.
На этот раз все обошлось благополучно. Через час мы получили радио: «Машина Слепнева в лагере, Каманин и Молоков вернулись обратно в Ванкарем». А еще через час они оба снова поднялись я удачно прилетели в лагерь. К вечеру на землю высадилась партия из пяти челюскинцев.
А где же Слепнев? Слепнева сегодня не будет. Был сильный боковой ветер. При посадке самолет Слепнева влетел в торосы и слегка повредил машину. Сегодня она будет отремонтирована. [270]
Сюда прилетит только завтра. Значит ночевка в лагере. Вот чего я больше всего боялся.
Погода стоит неустойчивая, нет уверенности, что завтра можно будет лететь. Ночью может подняться ветер и поломать аэродром. И не вылетишь! Хорошо, что только аэродром поломает, а если машину лед раздавит?! Вот что больше всего меня тревожило. Опять ночь без сна, полная тревоги.
На утро лег туман, к вечеру разыгралась пурга. На второй день в лагере произошло сильное сжатие льдов. Челюскинцы не спали. Не до сна было. Часть людей бросилась на аэродром спасать самолет Слепнева. [271]
Люди и льды
Журналист Б. Гротов. Полундра
Восьмое апреля. Пасмурный, неудачливый день в лагере Шмидта. В серых палатках, прилепившихся к ропакам и торосам, — 85 человек. 19 челюскинцев где-то там, далеко. За мрачным, туманным горизонтом — на материке. Будни лагеря тянутся медленно. День проходит в подготовке аэродрома, в думах о самолете. Тревоги за свою судьбу нет ни у кого. В лагере единодушная уверенность в том, что весь состав экспедиции будет снят с дрейфующих льдов. Верят все: долговязый печник Митя Березин, курчавый гигант матрос Гриша Дурасов, крошечный кочегар Боря Кукушкин и даже такой скептик, как мрачный водолаз Мосолов.
— Спасти — непременно спасут, — басит дядя Митя, большой авторитет среди строительной группы, — а продуктов — их хватит вдосталь… И все же в лагере, не в пример многим дням, пасмурно. Люди молча сидят по палаткам, уставив глаза на вспыхивающие огоньки камелька, или тихо шепчутся друг с другом. Впечатление такое, [274] что лагерь ждёт каких-то событий, неожиданностей, может быть новых трудностей, хотя к последним, кажется, уже успели привыкнуть.
Собственно говоря, предпосылок к такому настроению за последние дни накопилось немало. Только накануне изящный американец «Флейстер» при посадке на наш аэродром поломался, доставив в лагерь очень любимых, но неожиданных жильцов — Г. Ушакова и М. Слепнева. Внезапное сжатие на трещине, проходящее поперек лагеря, разрушило камбуз. Спать легли голодные, злые.
А главное — заболел любимый начальник, неоценимый товарищ и друг всего коллектива экспедиции — Отто Юльевич Шмидт.
Заболел тяжело. В палатке лежит с высокой температурой, бледный, как-то сразу осунувшийся. Отто Юльевича любили за настойчивость, хладнокровие, прямоту, выдержку и невероятный оптимизм. Во всей экспедиции не было человека, который имел бы такой огромный авторитет и пользовался бы таким бесконечным доверием.
В лагере было великое горе. Из палатки в палатку, крадучись, ползли темные слухи:
— Шмидту плохо, он в забытьи…
Перед радиорубкой, в которой лежал закутанный в меха О. Ю. Шмидт, словно сговорившись, все проходили тихо, прекратив разговор, стараясь быть незаметными.
И первый тревожный вопрос, которым мы встречали в те дни механика Колесниченко, залезавшего утром в палатку, чтобы разбудить на работу и дать задания, был вопрос о Шмидте.
— Ну, как, Отто Юльевичу лучше?
— Все так же, — голос печальный, безнадежный. — Температура под сорок…
Люди вставали, поспешно закусывали твердыми, как камень, галетами, холодными рыбными консервами, пили недоваренный (некогда) чай. Длинной, извилистой, теряющейся в ропаках дорогой шли на далекий аэродром и шесть часов — в ветер, пургу и мороз — били, кололи, рубили, ровняли проклятое поле, не уверенные в том, что работа на пользу, что ночью очередное сжатие не сведет все труды к нулю. А в голов, ах неотступная, цепкая мысль:
— Как-то Шмидт?
В ночь на 9 апреля спать легли рано. Намерзлись, устали. Хотелось лечь в пушистый, кукуль (спальный мешок), вытянуть ноги, не думать о жизни и спать, спать… [275]
Разбрасывая мутножелтый блики, в нашей палатке горел фонарь.
Свет на ночь никогда не гасили на случай внезапной полундры. Заснули мгновенно крепким, здоровым сном уставших людей. Около часу ночи все, кроме крепко спавшего биолога Ширшова, словно ужаленные, вскочили от резкого толчка, удара под самой палаткой. Сонные, с заспанными, помятыми лицами, высунувшись из кукулей, люди недоуменно смотрели на дверь, напрягая слух.
Толчки не раз ощущали и раньше. К этому все уж привыкли. Но такого резкого, близкого, точно под самым спальным мешком, еще не приходилось испытывать.
Разбудили Ширшова, рассказали, в чем дело, обсудили создавшееся положение и, решив, что это обычное, бывшее уже столько раз сжатие, попробовали заснуть.
Не заснул только Факидов. Наблюдения за сжатиями были его специальностью. Он быстро, нервно оделся и стрелой вылетел в ночь. В лагере — мертвая тишина. Небо мрачное, облачное. Только восток озарился блеклорозовой полоской.
— Что случилось, Володя?
Володя Лепихин — вахтенный в огромной, широкой оленьей малице, с винтовкой на плече — ходит по лагерю, отвечая за спокойствие сна его 85 обитателей.
— Да так, ничего особенного. На майне слегка поджимает. Только ты вот что — иди-ка в палатку. Нечего по ночам зря разгуливать…
Пробуем, хотя и тщетно, заснуть. Склонив голову к скатанному меху авиошубы, приспособленной вместо недостающей подушки, слышу далекие резкие толчки, грозный непрекращающийся гул, словно раскаты близкого прибоя, тягучий, нудный скрип, а временами и грохот. Спать не было сил. Стало тревожно. Треск и отчаянный грохот все сильнее и ближе…
Без команды все как-то сразу вскочили на ноги и, спеша и волнуясь, стали натягивать брюки и валенки.
Снаружи был еще предрассветный, непроглядно серый сумрак, С норда неслись мрачные, темные тучи. Дул дикий, звенящий, резкий, порывистый ветер.
Опрометью, спотыкаясь на ледяных пригорках, бежим к змеящейся посреди лагеря трещине.
Незабываемая, жуткая картина! Огромные глыбы льда со свистом и скрежетом переворачивались, становились дыбом, боком и с грохотом, потеряв равновесие, падали, снова шли, напирая друг на друга, понукаемые какой-то властной силой. [276]
Шло гигантское торошение…
Высота ледяного вала вскоре достигла четырех метров. Он рос на глазах, дыбился и надвигался вперед, туда, к темным, запорошенным снегом брезентам палаток.
Лагерю угрожала опасность быть смятым жестоким ледяным потоком.
— Ребята, спасайте вещи…
В один момент из палаток посыпались вещи, столь дорогие в наших условиях: малицы, мешки, остатки продовольственного пайка.
Все это сложили в сторону, под алым знаменем лагеря, в расчете, что сжатие не коснется этого