Франсиско Аяла
Околдованный
Гонсалес Лобо, прозванный на родине Индейцем после жизни в колониях, возвратился в Испанию в конце 1679 года на одном из галионов флота, доставившего груз золота, на которое отпраздновано было бракосочетание короля; бесплодность предпринятой затем попытки обратиться ко Двору с прошением побудила его навсегда удалиться на покой в город Мериду, в дом родной сестры своего отца. Никогда больше не выезжал он из этого города. Радушно принятый вдовствовавшей с недавних пор тетей Луисой Альварес, он целиком посвятил себя управлению ее маленьким имением, которое по прошествии лет досталось ему в наследство, став последним прибежищем до конца дней. Жизнь проводил Индеец в земледельческих заботах и в молитвах, а по ночам писал. Наряду с большим количеством других бумаг оставил Гонсалес Лобо обширное описание своего путешествия, оканчивающееся рассказом о том, как предстал он перед Околдованным [1]. Данное повествование и является предметом наших заметок.
Это не дневниковые записи и не мемуары в прямом смысле слова; не похоже и на то, чтобы предназначался сей труд для обоснования и поддержки какого-либо прошения. Вернее всего, перед нами рассказ человека о разочаровании в своих устремлениях, записанный им, вне сомнений, с единственной целью заполнить бессонные ночи старости, живущей одним лишь прошлым, замкнувшейся в воспоминаниях и уже не способной ни волнением, ни даже любопытством откликнуться на едва достигавшие ушей автора отзвуки гражданской войны, в которой после смерти злосчастного Карлоса оспаривалась претендентами его корона.
Замечательная рукопись еще увидит когда-нибудь свет; мы привели бы ее полностью, если бы не крайняя растянутость и несоразмерность частей: она перегружена утомительными сведениями о торговле в колониях и критическими оценками, интересными в наши дни лишь историкам и экономистам; неоправданно избыточны, да и неуместны сравнения между земледелием в Перу и положением в сельском хозяйстве Андалусии и Эстремадуры: автор повторяет множество избитых подробностей занимает наше внимание всевозможными мелочами, и увлеченно описывает любой незначительный эпизод, но в то же время опускает. ограничиваясь мимолетным упоминанием, весть о жестоких событиях или достойных восхищения величественных деяниях. В любом случае было бы неразумным печатать столь обширную рукопись без предварительной обработки и сокращения излишних отступлений, превращающих чтение в тяжелое и неблагодарное занятие.
Следует сразу отметить, что, дойдя ценой немалых усилий до последних строк рукописи, читатель – несмотря на все обилие событий и подробностей – чувствует, что его одурачили, так и не сказав главного. Это наше впечатление подтверждают и другие люди, изучившие текст; один коллега, которому, желая заинтересовать, предложили мы ознакомиться с сочинением, после слов благодарности добавляет в своем письме: «Не раз, когда, перелистывая страницу, поднимал я голову, чудился мне в темной глубине архива сумрачный взор Гонсалеса Лобо, прячущего насмешку в прищуренных глазах». Рукопись, вне всякого сомнения, чрезвычайно загадочна и рождает множество вопросов. Так, мы вправе осведомиться: каковы были намерения автора? С какой целью он писал? Можно, конечно, допустить, что единственным назначением рукописи было скрасить одиночество старика, живущего своими воспоминаниями, но чем тогда объяснить тот факт, что во всей работе не говорится достоверно ни слова, какой именно милости искал у Двора Гонсалес Лобо и какие причины побудили его испрашивать ее и надеяться получить?
Но более того: полагая, что ожидать сей милости мог он, по-видимому, лишь в силу заслуг своего родителя, нельзя не поразиться тому, что ни разу не упоминается тот на протяжении всего повествования. Можно допустить, что Гонсалес Лобо осиротел с ранних лет и потому не сохранил об отце четких воспоминаний, но почему тогда даже имя его он обходит молчанием, подавляя нас взамен множеством замечаний по поводу растительного мира и климата или утомляя нескончаемым перечнем сокровищ, хранящихся в кафедральном соборе Сигуенсы?… Чрезвычайно скупы и всегда нечаянны сведения о жизни самого Гонсалеса Лобо до путешествия. Так, например, приводит автор в назидание юности эпизод со священником, воспитывавшим его в детстве, и передаст, как однажды, раздраженный упорным молчанием, с которым внимал ученик внушениям, не выдержал добрый пастырь, швырнул книги на пол и, осенив крестным знамением, оставил того наедине с Вергилием и Плутархом. Этот случай описывает Гонсалес Лобо, оправдывая, а вернее – порицая, в наставление другим, недостатки своего стиля, столь очевидно уродующие его труд.
Но это лишь одно из многих необъяснимых мест в перегруженном бесполезными разъяснениями сочинении. За загадочностью авторского многословия встают другие, куда более значительные проблемы. Сложность и длительность путешествия, непрестанные задержки в дороге, растущие по мере приближения ко Двору (только в Севилье провел Индеец Гонсалес Лобо свыше трех лет, никак не пояснив в своих воспоминаниях причину столь долгого пребывания в городе, где ничто не должно было его задержать),– все это таинственным образом не согласуется с той быстротой и легкостью, с которой отказался он от своих исканий и удалился из Мадрида тотчас после посещения короля. Подобные головоломки встречаются в рукописи во множестве.
Повествование открывается описанием подготовки к отъезду и завершается на визите к королю Карлосу II в одном из дворцовых покоев. «Его Величество явил мне свое благоволение,– гласит заключительная фраза рукописи,– и протянул для лобзания руку, но прежде, нежели успел я запечатлеть на ней поцелуй, завладела ею забавная обезьянка, резвившаяся неподалеку, и отвлекла Его Королевское внимание домогательством ласки. Усмотрев в том благовидный предлог, удалился я тогда в почтительном молчании».
Молчаливо и прощание Индейца Гонсалеса с матерью, описанием которого открывается рукопись. Нет ни объяснений, ни слез. Мы видим очертания двух фигур на фоне неба, среди андских вершин, в ранний предутренний час. Чтобы прибыть к рассвету, Гонсалесу пришлось проделать долгий путь; и теперь мать и сын шагают, не говоря ни слова, друг подле друга к церкви, чуть более крупной и чуть менее бедной, чем сами жилища. Вместе они прослушивают раннюю мессу, и сразу по ее окончании Гонсалес возобновляет спуск по горным тропам.
Несколько позже мы встречаем его уже среди портовой суеты. Маленькая фигурка едва видна в многоголосой сутолоке и одуряющей головокружительной беготне. Замерев в ожидании, лицом к лицу с ослепительно сверкающим океаном, созерцает он подготовку флота к отплытию. На земле, у его ног, приткнулся небольшой сундучок. Все кружится вокруг терпеливо выжидающего Гонсалеса: моряки, чиновники, грузчики, солдаты; крики, приказы, удары. Два часа не трогается с места Индеец Гонсалес Лобо, и еще два или три проходят до той минуты, когда несчетные руки первой галеры начинают размеренно двигаться, волоча ее брюхо по тяжелой и грязной воде гавани. Затем он поднимается со своим сундуком на корабль. Что же касается самого длительного путешествия, о нем мы находим в рукописи лишь краткое упоминание: «Плавание закончилось благополучно».
Однако, из-за отсутствия ли достойных описания происшествий или в силу тревожных, но, по счастию, напрасных опасений, заполняет автор многие листы рассуждениями о неудобствах морских переездов, об убытках и риске из-за тьмы флибустьеров, коими кишели в ту пору моря; вслед за чем излагает меры, которые, на его взгляд, надлежит принять во избежание ущерба, наносимого интересам короны. Читая эти страницы, трудно подумать, что созданы они путешественником,– скорее можно их приписать политику,