быть беспощадны. И уж лучше перегнуть палку, чем допустить послабление. — Она повернулась ко мне. — Ну, ладно. Устала я, все дела да дела. Завтра я уезжаю, а про жизнь и не поговорили.
Властной рукой она запрокинула мою голову и, заглядывая в глаза, спросила:
— Трудно тебе?
— Нет. Когда как.
— Вижу, трудно. — Села рядом. — Понимаешь, я еще тогда тебе говорила, что тебе трудно будет жить и что в этом и есть главный интерес. Я и сейчас так же думаю. Выпила бы я чаю, да где его возьмешь!..
— Я думаю, что чай есть.
— А ты учитываешь, сколько сейчас времени? Третий час. Знаешь что? Я бы и вина выпила.
— Хочешь, принесу?
— Нет, только не водку. У меня есть получше, муж положил в чемодан, на случай если я продрогну. Такой случай подошел.
Она достала бутылку малаги, печенье, сыр. Мы выпили.
— Да, — сказала она, — ты не умеешь скрывать своего отношения к людям. Ты всегда был открытым, зато и липнут к тебе все обиженные. Даже Верка, убогая, и та в тебя сегодня влюбилась. Как она всколыхнулась, тебя увидевши! Страшно, говорит, жить без любви. — Глафира улыбнулась и недоверчиво покачала головой. — Это она, выходит, со страху стрелялась. С перепугу. Ты как думаешь?
— Наверное, никак.
Мне хотелось сказать, что любовь неверная и непрочная штука и строить на ней свою жизнь нельзя, но тогда от меня потребовали бы объяснения, а говорить о Тоне сейчас здесь было невозможно.
— Ты не испытал этого? — спросила Глафира.
— Нет, — соврал я с печальной ненавистью.
И она это поняла. Поставив стакан и облизывая пухлые губы, красные, как вино, которое мы пили, проговорила:
— Ну и не надо об этом думать. Я уж тоже обо всем забыла. Привыкла я жить работой да заботами, и этого довольно. Мне ведь, знаешь, не повезло: промечтала я о любви, а замуж вышла за Сироткина.
— Он кто?
— Сироткин-то? Он — воин…
Я почему-то сейчас же представил себе пушкинского Гремина, «бойца с седою головой», но она уточнила:
— Генштабист. И уже в очках. Словом, Сироткин.
Ясно, что мужа она не любит и, кажется, мало уважает.
— А как же ты? — спросил я.
Она махнула рукой с какой-то горькой удалью:
— Он-то меня любит, вот в чем все дело. Налей мне еще и расскажи о себе.
Пригорюнившись, она выслушала описание моей жизни в самом кратком изложении. Это была история различных увлечений: книги, комсомольские дела, живопись, первые очерки в газетах, работа в редакции и мое последнее увлечение — машины. Ома очень хорошо слушала, рассказывать ей было интересно, потому что было видно, как она ждет каждое слово.
— Спасибо, — сказала она, сияя глазами.
— За что же?
— За то, что в твоих увлечениях ты был одинок.
— Нет, — удивился я, — почему ты так подумала?
— Я не так сказала. В твоих рассказах ты все время был одинок.
— Так ты же просила рассказать о себе. А я никогда не замыкался в своем одиночестве, вот и сейчас…
Но она перебила меня. Положив руки перед собой на скатерть, она как бы протянула их мне. Глаза ее потухли.
— Слушай, — сказала она ясным голосом, — поцелуй меня.
Мелкий колючий дождь торопливо шуршит по стеклам окон, а в «люксе» тепло, слегка пахнет духами, и абажур оранжевый, как закатное солнце, плывет над нами.
И Глафира сыплет мелкими, торопливыми словами:
— Ты подумай-ка, сколько лет прошло! Я тебя еще в тот день полюбила, когда ты мне про Верку рассказывал. Как она стрелялась от любви, которую сама же выдумала. Не заметила, что ты ее по- настоящему любил. Ничего она тогда не поняла. Смешной ты был, светленький мальчик. Помнишь, как мы ждали, когда тебе четырнадцать исполнится, чтобы в комсомол принять? В меня-то не догадался влюбиться, считая, что я мраморная. Придумал же! В то время очень я любви ждала и все думала, что это такое. Да ведь я даже и не самого тебя полюбила, а такого, как ты. Я просто подумала: вот бы меня кто-нибудь полюбил, как ты Верку. Ведь я взрослая была девка. А все эти годы я про тебя, как старушонка про ангела небесного, думала. Ты мне все мальчиком представлялся. Смешно? Так и прожила без любви, думала, так и надо, а встретила тебя, все вспомнила и поняла: не так надо.
Она говорила торопливо, будто боясь, что окончится неожиданная эта ночь, а она не успеет сказать всего, о чем тоскливо думала все эти годы. А ей надо было все сказать, и мне казалось, она и сама не знает для чего. Просто она была ошеломлена своим признанием и хотела все объяснить сама себе. А может быть, это она мне все объясняла? Не знаю.
— Когда ты будешь меня вспоминать, то, прошу тебя, не вспоминай такую, как сейчас. Глупо как я все говорю? Да?
— Не знаю, никогда не думал о тебе так…
— Не надо, не говори. Мне довольно, что все эти дни я тебя видела одиноким. Я это сразу поняла. Это хорошо. Это как подарок мне. Я так про тебя и буду думать, как про одинокого.
Где-то далеко в темных коридорах возникли хорошо знакомые мне стенания — разыскивали товарища Шороха.
— Послушай, что это? Кого-то зовут, что ли?..
— Слона сейчас поведут по коридору…
Она рассмеялась:
— Какого слона? Ты что, спишь?
Я рассказал, как я жил в этом «люксе» и с какой ненавистью ждал, когда же, наконец, разыщут этого Шороха, и надеялся, что, может быть, его уведут на рассвете и он не найдет дороги обратно. Мы посмеялись, услыхав, как он тяжело протопал по коридору.
— Вот теперь я тоже его ненавижу, потому что уже утро. И нам надо вернуться к исполнению своих всяческих обязанностей.
Мне показалось, что она плачет, что-то зазвенело в ее голосе. Слезы! Сердце мое сжалось. Только раз я видел Глафиру плачущей — в двадцатом году на могиле отца, расстрелянного дутовцами. Только один раз.
Тогда она плакала от ненависти. А сейчас отчего?
— Не хотела при тебе, да уж не удержалась. Я — баба, да? Ну и ладно, и хорошо. Я только такая и могу на что-то еще надеяться. А в своем обычном состоянии я — Сироткина. Вот так-то, а теперь нам надо прощаться.
— Нам не надо прощаться. Совсем не надо, — сказал я, заранее тоскуя от предстоящей разлуки. А может быть, это была не тоска, а глубокая благодарность за ее любовь? Или жалость? Или сама любовь! Не знаю.
Но она-то, конечно, знала, она поняла меня и мой порыв и растроганно улыбнулась.
Торопливо поцеловав меня у самой двери, она сказала ломким голосом:
— Ну и все. Совсем все. И мы с тобой попрощались. Провожать меня не приходи. Не надо. Не хочу, чтобы ты видел меня такую, как всегда.
Я прошел по коридору, топая как слон.