— Конечно, — согласился я.
Этот разговор происходил в столовой, мы сидели в самом конце длинного стола, еще не вытертого после завтрака. Через широкую дверь вольно влетали воробьи и хватали со стола хлебные крошки. При каждом нашем движении они с шумом вылетали из двери, но тут же возвращались.
За перегородкой, там, где была кухня, слышались голоса, бряканье посуды и треск огня в печи, и, как во всех кухнях того времени, над всеми многочисленными запахами преобладал постоянный, неистребимый, всепоглощающий кислый капустный дух. Это всегда, даже глубокой осенью, когда все завалено свежей капустой.
Снова покосившись на перегородку, Сарбайцев шумно вздохнул:
— Выйдем. Я тебе что-то скажу.
Ветер гулял по просторам под пронзительно-чистым небом осени. Беспокойный и неласковый, он посвистывал среди красных прутиков прибрежной шелюги, прижимал их к рябой прозрачной воде. Холщовые двери палаток щелкали отчетливо и сухо, как пастуший кнут на зорьке.
Презрительно покашливая в усы, Сарбайцев заговорил:
— Ты наши показатели на сегодняшний день знаешь: картина довольно печальная. За такие показатели людей к позорной стенке ставят. Транспорт нас подводит и снабжение. Земля, конечно, ничего не скажешь, тяжелая, как камень, — целина. Лемеха и то ломаются, а они железные. А ребята наши все терпят, как черти. Ребята золотые и работают, невзирая на переживаемые трудности. А заедает их собственная глупость, от которой никуда не денешься. А с другой стороны, их понять надо. Надо их понять: парни они все здоровые и не очень работой изнуренные. Прямо сказать — жеребцы. Нет, плохого, говорю, не думай. Работают так, что дух вон — кишки на телефон. А в личной жизни — жеребцы.
Понимая, к чему он клонит, я молчал. Сарбайцев же замолк и шагал, злобно сшибая нагайкой побуревшие головки чертополоха. У реки мы остановились.
— Наладились они к кашеварке лазить. А ей чего, она допускает. Баба. Ну и пусть бы. Так ведь их много, а она одна. Что ни ночь, они округ и гужуются, как глухари, и вступают в драки. Бывает, и до пролития крови доходит, отчего происходит снижение дисциплины и, конечно, выработки.
Почти полмесяца работаю я на тракторе. Полмесяца, исключая те три или четыре дня, когда приходилось отрываться для того, чтобы выпустить очередной номер газеты. Обычно я уезжал вечером и возвращался через день, пропустив одну смену. Теперь мне надо было ехать только через пять дней, но я зачем-то срочно понадобился Потапу.
Об этом сказал мне сменщик Семка Павлушкин, который, хотя и принял меня на свой катерпиллер, но все еще приглядывался к моей работе и страшно придирался при этом. А я все переносил терпеливо, все его придирки, и не только потому, что уважал Семкино мастерство, а просто хотел показать, что и сам не хуже. Это, пожалуй, было самое главное. Доказать.
Но пока мне это и не удавалось до самого последнего вечера. Больше четырех гектаров за смену я не вытягивал. А у Семки четыре с половиной, а то и все пять.
Работать было трудно: шли дожди, тяжелая, непаханая земля поддавалась туго, пахали на трех лемехах, четвертый приходилось снимать — трактор не тянул. Даже такой мастер, как мой напарник, ничего не мог сделать.
Что-то он сегодня не весел, словно убит каким-то горем, и даже не посмотрел, как мы с заправщиком готовим машину к ночной смене. Прежде всегда он делал это сам, а тут стоит около телеги, на которой привезли горючее, и вызывающе смотрит на тонкую полоску догорающей сентябрьской зорьки.
Окончив заправку, я хотел запустить мотор, но Семка махнул рукой.
— Давай уматывай. Я сам.
Ленивой походкой он направился к трактору.
— Всего, — несколько обиженный таким отношением, проговорил я, усаживаясь на передке телеги рядом с заправщиком.
Он не ответил, и, только когда мы уже отъехали, я услыхал:
— Эй, к началу смены вернешься?
— Постараюсь.
Заправщик — неопределенных лет мужичонка в рваной заячьей шапке медвежьим голосом рявкнул на сытого казенного коня. Телега затарахтела, переваливаясь на кочках и мягко оседая в суслиные норы. У меня было такое ощущение, будто я все еще трясусь на тракторном сиденье, и, как всегда после работы, не хотелось поднимать отяжелевших рук.
— Р-рых, чтоб тебя! — рычал заправщик, трясясь около меня.
«Что там стряслось? — подумал я про Потапа. — Что ему вздумалось?»
— Семка-то, — сказал заправщик своим обычным голосом, ничуть не похожим на медвежий рык.
— А что с ним?
— С ним-то? — Послышался тихий трескучий смешок. — Обыкновенное дело с ним. Втрескался.
— В кого?
— О, в кого? В девку, надо полагать. Мало ли их в Алексеевке?
Это сообщение не очень меня удивило:
— Ну и что же?
Но заправщик снова продолжал посмеиваться:
— А то, что попало ему, Семке-то. Заметку под глазом не видел?
— Нет. Темно было. — Я встревожился: этого еще недоставало. — Кто его?
— Так они же! — восторженно выкрикнул заправщик и хлопнул по моему колену. — Алексеевские ребята. Они злые на наших. Вот и присадили Семке под правый глаз. Это еще ему удача — под левый кулак подвернулся.
Ссадив меня у поворота, заправщик страшно зарычал на своего коня и пропал в сумраке. Впереди мутными розоватыми туманностями вырисовывались палатки, освещенные изнутри; только квадраты окошек ярко рдели в темноте.
Да, скучно мы живем, неуютно. «Удовольствий никаких», как сказал Сарбайцев в самый первый день моего приезда.
В палатке я застал одного Гаврика: сидел на своем топчане, прижался щекой к гармошке, рассыпав ворох кудрей по облупленному корпусу и потертым мехам.
— Вот, — проговорил он своим певучим голосом, — размокла гармонь от сырости. Совсем размокла.
— Говорили тебе, не держи в палатке, держи на кухне, там сухо.
Он поднял голову и, переставив гармонь с колен на постель, все объяснил:
— Так я и делал. Вчера поздно из Алексеевки вернулись, совсем уж перед зорькой. А утром смотрю: размокла. — Он недоуменно поднял брови и засмеялся, хотя ничего смешного в том, что в палатке сыро, не было.
Брезентовые стены палатки то раздуваются, то опадают, как будто мы сидим во чреве огромного зверя, дышащего глубоко и неровно. Фонарь «летучая мышь» висит на одном из столбов, подпирающих крышу. Какими уютными, домашними, теплыми кажутся нам деревенские избы, а большое торговое село Алексеевка представляется нам немаловажным очагом культуры. Вот потому нас так и тянет туда: погулять по настоящей улице, постоять под тускло освещенными окошками, в субботу попариться в дымной горячей бане и потом посидеть в чайной, отогреть тело и душу, просвистанные круговыми степными ветрами. И, конечно, многих привлекают алексеевские девушки. На этой почве за последнее время у трактористов обострились отношения с сельскими парнями, но до сих пор они не отваживались выступать открыто. Наши ребята по всем статьям забивали деревенских, и прежде всего тем, что мы были коллектив, трактористы, люди совершенно новой профессии. Мы были силой таинственной, могучей и угрожающей всему привычному, вековому, деревенскому. Каких только легенд не слагали о заморской машине, каких только слухов не распускали!
Не отваживались алексеевские восставать против нас, а вот вдруг и восстали.
— За что побили Семку Павлушкина? — спросил я.