Гаврик вспыхнул, нежный девичий румянец засветился на круглых щеках.
— Ну уж и побили. Он сам кого хочешь побьет, Семка-то! Стукнули в темноте ненароком.
— А что наши?
— Ничего, — замялся Гаврик. — Обыкновенно.
— А девчонка-то хорошая?
Сообразив, что кое-что мне уже известно и вертеть дальше не имеет смысла, Гаврик придвинулся ко мне.
— Вот в том-то и вопрос: не девчонка она. Баба. Вдова. И ребятишки есть у нее. Двое, что ли, или трое…
Это было совсем непонятно: женщина, да еще с детьми, алексеевским-то какая печаль? Но Гаврик все объяснил: к этой вдове многие пытались пристроиться, но она всех их гнала, себя соблюдала. Своих гнала, а чужого парня пригрела. Вот в чем вся причина.
— А у нее дом хороший, хозяйство, две лошади, корова, овечки, — неторопливо и со знанием дела перечислял Гаврик. — Многие нацеливались, чтобы жениться, да вот Павлушкину подфартило. Она ему уж и сапоги подарила и рубашки его стирает. Он говорит, что все равно на ней женится.
Вон уж куда у них зашло! Как же я этого не заметил? А если бы и заметил, то что бы я мог сделать, зная Семку Павлушкина, его неукротимый нрав и страстную настойчивость? Ничего бы мне не удалось. Он все равно выполнит то, что задумал.
Подтверждая мои мысли, Гаврик продолжал:
— Он женится. Говорит: «Алексеевских я не испугаюсь, они меня еще не знают, не на таковского, говорит, налетели».
Конечно, нет ничего особенного в том, что парня из бедняцкой, полунищей семьи потянуло к хорошей жизни, к собственному дому, которого у него еще никогда не было, к женской ласке, которой он тоже еще не знал. Все это понятию. Но зачем ему свое частное хозяйство, в то время как идет сплошная коллективизация, в которой он, как комсомолец, должен не только участвовать, но и подавать личный пример.
— Женится! Вот мы его женим на ячейковом собрании.
Это я проговорил не совсем уверенно. Гаврик посмотрел на меня с удивлением:
— А за что же это?
Потап встретил меня встревоженно:
— В Старом Дедове кулаки председателя сельсовета убили.
Он это проговорил суетливо и озабоченно, как будто произошло то, что и должно произойти, что он давно этого ожидал, и вот теперь, наконец, настало время сделать все, как полагается делать в таких случаях.
— Сейчас я отправляюсь в Старое Дедово. Из города уже выехали кому надо. А ты тут подготовь совхозовский материал к номеру. Будет экстренный выпуск. Мы должны первые выступить.
Старое Дедово. Председатель сельсовета Порфирий Иванович, Безногий сапожник. Верин отец.
— В Старое Дедово поеду я!
Наверное, это я сказал так решительно, что Потап, прежде чем возразить, с подозрением поглядел на меня. Его окуляры блеснули, отразив тусклый желтоватый свет десятилинейной лампочки. И вообще, мне показалось, будто он и сам весь как-то потускнел за последнее время, словно машина, которая изработалась, пооблезла, поизносилась и уже не способна действовать в полную силу. Человек исчерпал себя. Что-то очень уж скоро.
Не дожидаясь его возражений, я сказал:
— Стародедовского председателя я давно знаю. С девятнадцатого года. Он мне рекомендацию давал в комсомол.
У Потапа поползли по щекам презрительные складки:
— Хм. Кругом эмоции. И тут не можешь без них…
— В общем, поехал, — сказал я, натягивая на голову тяжелую от сырости кепку.
Мой конь, которого я не успел еще увести на конный двор, стоял у крыльца. Седло слегка отсырело за те минуты, пока я разговаривал с Потапом. Настоящего дождя не было, но низко над степью неслись обрывки черных косматых облаков и сеяли мелкой колючей пылью. Конь чуял теплый сенной дух конюшен и все рвался туда, с трудом удалось повернуть его в темную пустую степь, где ветер тоскливо завывает в мокрых зарослях. Ветер, а может быть, волки — это тоже не исключено.
В Старое Дедово я приехал под самый конец ночи, но утро еще не наступило и даже не угадывалось. Ни в одном окне не дрожал огонек, тишина стояла нерушимая. Я продрог и, едва въехал в село, сошел с коня и повел его в поводу, чтобы согреться.
Улица была широкая, как во всех степных селах, и от этого низкие саманные хаты казались еще ниже, еще неприметнее и над высокими соломенными крышами были похожи на стога старой соломы, забытой в степи. Скучное село, построенное людьми, которым не до красоты и уюта, а лишь бы прожить как-нибудь, не умереть с голоду и не застыть под злым бураном. За длинными огородными плетнями не видно ни дерева, ни куста. Только в конце улицы, на горе, темнело несколько тополей, похожих на большие обшарпанные веники, и среди них слабо белели церковные стены и тусклые купола. Это центр села, тут где-нибудь поблизости должны быть сельсовет, школа и поповский дом, в котором сейчас изба-читальня. Я увидел неярко освещенные окна между тополями. На нижней ступеньке высокого крыльца неподвижно сидел кто-то в большом темном чапане и, наверное, спал, обняв не то палку, не то ружье. Но как только я приблизился, чапан зашевелился и стал вытягиваться, словно его поднимали за ворот. Оттуда послышался хриплый голос: «Это кто пришел?» — и я увидел блестящий ствол ружья, глядевший в мою сторону.
Я не успел ответить. Из черной глубины сеней неслышно выплыла высокая белая фигура, похожая на большую птицу с бессильно опущенными крыльями. Я сразу узнал Веру, вернее, я вспомнил, как очень давно, в пору моей необычайной влюбленности, она так же выходила ко мне, зябко кутаясь в большую белую шаль, концы которой свисали, как усталые птичьи крылья. И, как тогда, я подумал, что она так защищается от людей, в доброжелательность которых не очень-то верит.
— Вот ты и приехал… — негромко сказала она, спускаясь с крыльца. — Это свой человек, Сережа. Ты возьми у него коня.
— Здравствуй, Вера.
— Я тебя дожидаюсь.
— Всю ночь ехал, как только узнал, так сразу…
— Нет, я еще раньше ждала. Сразу после того совещания. А только сейчас ты приехал. Пойдем к нему. Ты ведь не ко мне, ты к нему.
Парень повесил ружье на спину и взял поводья из моих рук. Я поднялся на крыльцо.
— Ведь ты так и не приехал бы, если бы не этот случай? — спросила она, проходя впереди меня через темные сени.
Не дождавшись ответа, она открыла дверь.
Да я все равно ничего и не смог бы ответить, так я был взволнован, возмущен и подавлен всем, что произошло, и еще больше словами: как можно в такое время думать и говорить только о себе и своих переживаниях.
Перешагнув порог, она остановилась и отошла в сторону, уступая мне дорогу, а я застыл у двери не в силах двинуться с места, словно вдруг воя усталость, все напряжение этой ночи сковали меня. Я даже забыл обнажить голову. Вера сняла с моей головы кепку и очень деловито несколько раз встряхнула ее.
Посреди темной избы под тускло и неровно горящей лампой лежал на столе убитый председатель. Голубенький жестяной абажур, на котором по окружности нарисован веночек из желтых и красных роз, абажур, изрядно закопченный, отбрасывал вздрагивающий свет на лицо покойного, бледно-желтое, с глубокими тенями и резкими углами скул. И мертвое оно оставалось мятежным лицом пророка и было прекрасно своей непримиримостью. Ни спокойствия, ни умиротворенности. Даже руки его, сложенные на груди, тяжелые рабочие руки с короткими, утолщенными в суставах пальцами, казалось, готовы были