поправок. Да он и сам-то, по-моему, не всегда их улавливает. А когда я его спрашивал, он задумчиво бормотал:
— Так лучше. Почему? А подумай. Политический нюанс!
Так он говорил мне, и я начинал подумывать о своей политической отсталости. Вначале, конечно, потом-то мы его раскусили, нашего начальника.
Первой взбунтовалась Зинка, заявив, что все эти переделки и перестановки не что иное, как «перенесение порток на новый гвоздок». А мы решили, что это она по глупости — Зинка, что с нее…
А на самом деле Зинка была остра и прямодушна, потом мы сами в этом убедились.
Связывая набранную статью бечевочкой, чтобы не рассыпался шрифт, Зинка и сейчас четко определила наше кредо: мое и Потапа.
— У него всегда вылазки, а у тебя «форпосты». Обхохочешься с вами.
— А по-твоему, что? Неправильно это?
Зинка снисходительно согласилась:
— Потап — человек правильный, аж мухи дохнут.
— Ну, уж ты загнула…
Я переписывал статью, вернее приводил в порядок все, что зловеще накричал Потап, и знал, что Зинка смотрит на Сашку долгим, зовущим и в то же время презрительным взглядом. За что она полюбила его, мордатого, неповоротливого? Может быть, за то, что он поэт и нежная душа? На меня она если и посмотрит, то уж, конечно, безо всякого призыва. С одним только озорством. Почему-то мне делается тоскливо от этого.
Громыхает и позванивает проклятая и обожаемая «американка», но мы привыкли работать под этот мерный грохот и просто не замечаем его.
А вот Сашка, нежная душа, жалуется, что у него болит голова. Он снимает ногу с педали, маховое колесо останавливается. Наступает зловещая тишина.
— Связал меня черт с этой дрыгалкой! — Сашка потягивается и лениво опускается на скрипучую табуретку.
Он долго, с невыразимым презрением рассматривает свои рыжие веснушки на тыльной стороне ладоней. Потом так же презрительно и лениво закуривает.
В это время даже Зинка ненавидела его. О нас и говорить нечего. Он презрительно не обижался, считая себя выше всего человеческого, избранником судьбы, потому что он писал стихи и даже печатал их.
Ожидая, пока я дам в набор вторую страничку — первую уже набирает Зинка, — Андрей Авдеич тоже закуривает. Он говорит:
— Что-то господь бог ошибку дал, не в ту душу накапал.
Андрей Авдеич работал еще в губернской типографии, был знаком с Горьким, Неверовым, Артемом Веселым и почтительно рассказывал, какими они были душевными и необыкновенными людьми. И вдруг — Сашка тоже осмеливается писать стихи. Такая божественная оплошка возмущает его нестерпимо.
Он поднимает руку и, угрожающе потрясая ею под закопченным потолком, предает Сашку анафеме:
— Позор ты богу на земле! Как сказал наш гениальный поэт.
— Какой еще гениальный? — насторожился Сашка.
— Не знаешь?
— Стишок этот, сдается мне, ты сам выдумал.
— Я сам? — Андрей Авдеич сокрушенно трясет лохматой седой головой. — Дура ты, дура…
— Это у тебя от зависти. Никто так про меня не выразит.
— Пушкина это стихи.
Но Сашку не пробьешь.
— Древность, — отмахивается он. — Про меня сам Кузминкин-Звонарь стихи пишет. Наш поэт, во всех газетах печатается.
Это верно, Кузминкин-Звонарь печатается. И даже сборничек у него вышел. Поэт и глава краевого объединения крестьянских писателей. Как поэт он бездарен, но неуязвим, потому что пишет такие правильные, нужные, такие звонкие и пустые стихи, что они приводят в изумление и отупляют неосторожного читателя. Некоторые редакторы обожают подобную поэзию.
И это правда, что Звонарь посвятил Сашке стишок. Я сам читал в его сборнике «Зеленя» такие строчки: «Читаешь ты, подергивая нос, от слов твоих аж вскакивают мурашки, и тень твоих извилистых волос покорно ложится на ворот рубашки».
И посвящение: «Зеленому росточку нашей поэзии — А. Капаеву».
«Зеленый росточек» — большой, мордатый, розовый — сидел у окна, курил и сплевывал на захламленный двор бывшей «Венеции». Мы знали: вот так он будет сидеть, пока не надоест, и тогда он подойдет к машине, глядя на нее с омерзением, как обожравшийся кот на миску с едой.
Уговаривать его не было никакого смысла: угроз он не боялся, просьбы презирал.
Я взял запасную верстатку, пристроил на столе кассу и начал набирать.
Сашка с неожиданной заинтересованностью воскликнул:
— Вот это фигура!
Мы все посмотрели в окно: на гостиничном крыльце стоял ковбой. Живой ковбой, каких мы видали только в кино или в оперетте. Стоял, небрежно облокотившись на перила, и поглядывал на Сашку надменно и усмешливо. Ковбой в российском степном городишке! Стоит и похлопывает себя по руке красной перчаткой и в то же время поплевывает через перила.
Сашка сначала обомлел, но скоро оправился и тоже начал плевать и вызывающе поглядывать на ковбоя. И переплевал.
Ковбой не выдержал, натянул на руку перчатку, презрительно сбил шляпу на нос и скрылся в гостинице, полоща широчайшими брюками, обшитыми по швам кожаной бахромой.
— Ха, — сказал Сашка, — видали мы таких.
Я спросил:
— Кто это?
— А кто его знает. Американец. Мало ли их здесь…
Даже появление настоящего ковбоя не вывело его из состояния равнодушия.
Всем известно, что в городе два американца — представитель концерна «Катерпиллер» Гаррисон и механик Беннет Бродфорд. И никакого третьего американца нет. Врет Сашка.
А я был жаден и прожорлив, как птенец, глотал события и впечатления, даже не пытаясь их разжевать.
Положив верстатку, я сказал: «Сейчас вернусь», — и пошел по следу ковбоя.
Настиг я его в столовой. Великолепный выходец из ковбойского фильма стоял у буфетной стойки в той же самой роскошной позе и пил пиво из толстой кружки. Его круглое, пестренькое от веснушек лицо, похожее на сорочье яичко, сияло, но маленькие глазки смотрели нахально и самодовольно. Шляпа лежала у локтя. Красные пальцы перчаток торчали из нее, как раки из котелка.
Буфетчица смотрела на него недоверчиво и жалостливо, как русская баба-домоседка смотрит на дурачков и на таких иностранцев, которые не понимают нашей жизни.
А я стоял у порога и сгорал от любопытства. Заметив мой взгляд, ковбой высокомерно улыбнулся, вытер губы платком, надел шляпу. Еще раз улыбнулся, но уже одобрительно, и помахал мне перчатками.
— Гуд бай! — воскликнул он по-американски. И на чистом русском спросил: — Типичный американец, а?
И ушел, раскачиваясь и трепеща брючной бахромкой.
— Кто это? — спросил я, стараясь припомнить, где я встречал этого «американца».
Буфетчица вздохнула:
— Гнашка это. Литератор.
— Как литератор! Откуда он такой?