очень волосатый и бородатый человек. Он пил чай с таким наслаждением, что я пожалел, что побеспокоил совершенно незнакомого москвича. Пестренькая тесная и какая-то детская косовороточка, намокшая от пота, была совсем расстегнута, обнажая мохнатую грудь.
Увидав меня, он поставил блюдечко на стол, хлопнул ладонями по коленям и беззвучно рассмеялся, округлив красный рот и подняв брови.
— Это ты? — спросил он шепотом.
И тут я узнал Сережку. Он с воплем налетел на меня, горячий, пахнущий чаем и медовым табаком, обхватил меня своими длинными руками. Какое-то время мы колотили друг друга по спинам и орали бессмысленные слова. Кроме чая и табака, какие-то еще знакомые запахи запутались в непроходимых зарослях его бороды и на груди — еле слышные запахи скипидара и олифы, которые он носил с собой в юности, будучи еще малярным подмастерьем. Именно по этим неистребимым запахам его ремесла я окончательно признал своего первого начальника и друга по комсомольским годам. Это признание потребовало своего выхода и, выпутываясь из его объятий, я выкрикнул:
— Это здорово, Сережка, что ты приехал, именно ты!
— А как же! Родные края. Они тянут! Притягивают.
— Ты в Сороки заезжал?
— Еще нет. Да там никого и не осталось. Батьку моего помнишь? У меня живет, в Москве.
— Да тебя никто бы и не узнал. Борода-то тебе зачем?
Он слегка погрустнел и для чего-то начал застегивать свою пеструю косоворотку.
— А черт с ней, с бородой. Это, старик, история длинная и туманная, как библейский текст. Давай арбуз есть. Это наш, сорочинский. Купил, мимо проезжая, и прослезился. Вспомнил, как мы на бахчу лазали за арбузами. Сколько меня пороли за это…
Он снял с подоконника арбуз и, покачивая в больших цепких ладонях, нежно, как младенца, понес к столу.
— Ты рубаху-то сними, зальешь. Мы сейчас его по-нашенски употреблять станем.
Видя мое недоумение, он рассмеялся и подмигивая мне, объяснил:
— Я его нарочно на солнышке держал, ждал, когда ты приедешь.
— А разве ты знал, что я здесь?
— Да не знал ничего, пока не пришел в гостиницу. А тут на доске читаю: ты! Мать, думаю, честная, вот нечаянная радость! Друг мой и благодетель. Ладно, присаживайся, потом все чохом расскажу.
И вот мы с Сережкой полуголые сидим за столом, и он, поглаживая арбуз и пощелкивая по его звонкой тугой корочке, говорит:
— Арбуз должен быть тепловатым, как только что с бахчи или ты его на базаре из кучи выбрал. С одного бока тепловатый, а с другого, заметь себе это чудо, всегда прохладный. В этом его великое значение и сходство с планетой, которую мы населяем и украшаем в меру сил. И полагается к арбузу калач, или еще лучше — уральский пирог из крупчатки, испеченный на капустном листе, так что по низу весь листок со всеми жилочками отпечатался и местами припекся и слегка позарумянился. Казачки это здорово делают, но такого в Сороках я не достал — поезд-то недолго стоит. Вот купил ситника. Ничего, сойдет.
Каким-то особенным, несильным ударом он развалил арбуз на две почти равные части, так что тот звонко и сочно треснул, но ни одной косточки не уронил и не пролил ни капли розового сока. В номере вкусно и остро запахло снеговой свежестью. Сережка, торжествуя, придвинул ко мне половину, как малахитовую чашу, наполненную густо-розовой, как бы подернутой морозным инеем сверкающей благодатью.
— Эх, Сороки, родимая сторона! — проговорил Сережка и, ловко выломав середку, поднял ее, похожую на коралловую ветку, и, зажмурившись от предстоящего удовольствия, откусил, со свистом втягивая губами сладкий сок. Бережно положив остаток в чашу, он взял кусок ситника и стал есть, приговаривая:
— Ну, как? Это тебе не московский арбуз, который дозревал в товарном вагоне. Это настоящий. Понимаешь? Солнечный, бахчевой.
Отламывая кусок ситника, я опускал его в яшмовую чашу и смотрел, как он жадно впитывает густой розовый сок и сам становится розоватым и тяжелым. Хорошо, что я снял рубашку. Мы поедали арбуз с таким первобытным вожделением, с таким жадным удовольствием, с каким это делают мальчишки, накатав арбузов-с бахчи.
Соответственно и разговор шел мальчишеский:
— Ты арбузы-то воровал?
— Нет, — ответил я сокрушенно. — Не пришлось…
— Эх ты. Теперь уж не вернешь. А мы так поблаженствовали. Бахчевики у вас лютые, как собаки, а собаки у них, пасть во — крокодилы! А нам все неймется. Еще интереснее. Дрожишь до того, что даже пукаешь от страха, а все равно идешь, нельзя отставать. Ребячья солидарность, ничего крепче я не знаю. Ну, конечно, и тяга к необыкновенному.
— А это здорово!
— Говорю, не вернешь. Был у нас один бахчевик, мы его пуще всех ненавидели. А он нас не бил, нет. Как поймает, то говорит: «Ох, говорит, ребятки, зачем я вас бить стану, мне вас жалко бить. А лучше вы сами себе это место до крови надерете». Спустит порточки и дегтем по ягодицам. Так мы с голыми задами и летим на речку отмываться. Штаны надеть нельзя, приклеются — не отдерешь. Ну, а на речке песком до кровавых слезок. Не знаешь ты, что это такое — деготь песочком отдирать? Вот она какая арбузная-то сладость.
Покончив с арбузом, мы убрали корки, умылись. Расчесывая перед зеркалом свою темно-русую бороду, Сергей рассказывал:
— Художника из меня не получилось, я это вовремя понял и перенес безболезненно, потому что увлекся я стариной. Особенно захватило меня старое русское искусство: иконы и стенная роспись. Маэстро наш, ты его помнишь, великий был знаток живописной древности и делу своему предан. Он говаривал: «Сейчас самое главное сохранить русскую старинную живопись, сберечь от всякого посягательства. Это, пожалуй, не легче, чем создать новое». На казнь его веди — не отступит. Под его влиянием стал я реставратором и экспертом. Намазать картинку всякий сумеет, а кто и этого не сможет, в футуризм ударился, в кубизм. Про абстрактную живопись слыхал? Нигде так вольготно жулику не живется, как в искусстве.
Он достал из чемодана черную сатиновую косоворотку, встряхнул ее и стал надевать. Высунув взлохмаченную голову из ворота, снова заговорил, неторопливо и ласково оглаживая каждое слово, прежде чем выпустить его.
— Вот и выходит, что ты мне благодетель, потому что до встречи с тобой я и не помышлял о настоящем искусстве. А ты меня на дорогу толкнул, и на очень верную. Я перед тобой должник, как и мой батька тоже.
— Он бить меня хотел, когда ты из дому убежал, — сообщил я. — Глафира выручила: она его припугнула.
Сергей рассмеялся:
— А теперь он в Москве первейший маляр. Батька-то. Веселый он, и пьяница, и под первую стопку всегда тебя поминает и мне наказывает: «Встретишь, окажи почтение».
Он снова рассмеялся и, подойдя ко мне, обнял и пощекотал бородой.
— Глафиру не забыл? Ты ее с какой-то греческой богиней сравнивал.
— Афина Паллада. Где она, не знаешь?
Он так долго не отвечал, делая вид, будто возится с пуговицами, которые не лезут в тугие петли, что я сразу понял: не хочется ему отвечать. Но я выждал, пока он застегнется, и снова повторил свой вопрос:
— Глафира-то где?
— Забарствовала Глафира, — нехотя ответил Сергей. — На автомобиле катается. Кухарка дверь открывает. Фамилия ей стала Сироткина. Это Глафира-то!
Он как будто ударил меня этим сообщением: первая наша комсомолка, бесстрашная и преданная революции, ненавидящая все, что стояло на нашем пути! Глафира забарствовала! Да как же это?