«фиорды». Я любил их читать в юности. Неожиданно для самого себя со дна памяти выплывает надпись к цветной картинке из какой-то книги: «Надежды нет, а Фемба все надеется». Женщина-рыбачка в темной юбке и красном лифе стоит на берегу моря и ждет мужа, застигнутого бурей. Он погиб, но она смотрит каждый день на море, тщетно ожидая появления лодки. Ветер треплет подол ее платья, шевелит волосы на голове.
Пароход из Семипалатинска должен был прийти лишь на следующий день к вечеру. Никто из рыбаков не соглашался в такой вечер везти меня в лодке по озеру. Вечером из-под облаков внезапно проглянуло желтым шаманским бубном солнце. По воде заходили оранжевые пятна. Тучи вспыхнули багряными, зловещими полосами. Пролетели вдали два лебедя, казавшиеся черными, тяжелыми от облачных теней. Я ждал Федора Савельевича, но его не было. Я ходил по берегу, смотрел па серые волны, на черных бакланов, белых чаек, гонимых ветром, и думал:
«Где же старик? Не утонул ли он?»
Навязчиво всплывали все те же слова:
«Надежды нет, а Фемба все надеется».
Уже после захода солнца я увидел в бинокль среди воли лодочку с черным парусом. Я обрадовался старику, как другу, Лицо его, несмотря на сетку, опухло от комариных укусов. Он страшно устал, проделав трудный путь по Киндерлыку к озеру.
За ночь ветер стих, и озеро утром поуспокоилось.
Федор Савельевич когда-то промышлял здесь и озеро знал прекрасно. Он звал меня поехать на Каминские острова в устье Черного Иртыша.
— Птицы там — ух! — качал он головой. — Наловим лебеденышей. Домой хозяйке отвезешь. Гусей в камышах кругом — как комара.
Как мне хотелось поехать туда! Я клял Госпароходство за то, что не было точного расписания движения пароходов. Пришлось отказаться. Мы решили поплавать по озеру поблизости от Тополевого мыса. Несмотря на безветренную погоду, вдали от берега по озеру ходили волны. Лодка у старика была небольшая, и я с опаской поглядывал, как водяные волны вскидывали ее, словно детскую игрушку. Но промышленник искусно управлял своим суденышком и был так спокоен, что и у меня исчез какой бы то ни было страх. Старик даже не смотрел на волны, сидя с веслом на руле, и спокойно рассказывал мне о рыболовстве на озере:
— Нынешний год из рук вон худой улов: вода с июня сильно прибыла. Рыба спит, нет ей ходу. Ветры часты. С весны она укочевала в камыши, там ей вольготней икру в заводях метать. У меня на Джерме и в озеpax неплохо ловилась, а здесь — никуда рыбалка. Теперь у нас идут убыльные годы. Здесь всегда так: четыре года рыба сбывает, а четыре подымается. Вон ноне последний год убыльный. Нельма и язи уже начали прибывать. Промыслу много китайцы вредят. У них там, в верховьях Черного Иртыша, учуг — железная решетка поставлена. Рыба икру метать идет вверх, а осенями обратно скатывается, а тут ее не пущают. Только налим и карась не уходят к ним, они у меня по речкам мечут, а нельма, самая дорогая рыба, вся укочевывает. В двенадцатом году ездили здешние срывать решетку в Китай, подрались, сворошили ее, а теперь, говорят, опять стоит. Плохо. Самый ход рыбе — апрель, май, а до десятого мая — запрет. Земуправление не допущает к воде. В глухих местах ловят, а на Тополевом смотритель живет, всех знает: куда отлучился, сейчас на заметку берет. Из рыб тут водятся: нельма, стерлядь, щука, окунь, язь, лень, карась, чебак. Пескаря много. Вредная рыбешка: икру жрет, окаящая. Похуже рыбу солят, пластают. Видал, возами тащат ее в Зайсан, как рогожу. Солят здесь без рассолу. Не умеют готовить, круто солят простою солью. Промышляем мы тут неводами, сетями, у казахов снасти нет, они джеймами — большими жерлицами — да удочками — кармаками — пробавляются. С каждым годом, замечают старики, рыбы становится меньше. Уходят отсюда рыбаки в разные стороны.
Мы повернули в залив к камышам, где вертелись юркие утки, чернели стаи тяжелых бакланов, медленно плавали над водою белые и черные мартыны и легкие чайки. Здесь уже видно было травянистое дно, на поверхности лежали лопухи, выглядывали белые и желтые водяные лилии-вонючки. Попытались мы пробраться в камыши, но они были так густы, что это оказалось невозможным. Мы причалили к камышу, привязали лодку и остановились покурить. Кругом маячили бакланы. Их было невероятно много. Черные головы их частоколом торчали над водою, исчезали и снова появлялись в другом месте. Один из них близко навернул на нас, — я вскинул ружье, повел за ним. Стрелять было крайне неудобно, лодка покачивалась на волнах, и я упустил удобный момент. Когда я поймал его на мушку, он почти скрылся за парусом. Боясь порвать парус, я все же выстрелил в него. Дробинка ударила его по крылу. Он круто упал в воду, сразу же исчезнув в глубине. Долгое время пропадал под ней, потом вынырнул вдалеке от нас. Федор Савельевич погнался за ним. Я сказал старику, что птица мне не нужна, но он решил во что бы то ни стало добить ее.
— Самая вредная птица. Всю рыбу гонит вглубь, залягай се леший. Мартын, тот наводит рыбака на нельму, а эти сами поедают и гонят. Чайка далеко не летает, она у берегов держится, а эти везде шнырят.
С полчаса, не меньше, мы гонялись за раненым бакланом по заливу. Старик был упрям. Наконец мне надоело это, и я добил баклана выстрелом.
К полудню волны опять усилились. Нам пришлось пробираться к поселку по заливу вдоль камышей. Здесь ветер был тише.
А случается, гибнут рыбаки? — спросил я старика.
Как не бывает. Буря захватит вдали от берега, тогда молись богу. Я сам не раз под вихрь попадал. Закрутит, — не успеешь парус свалить. Страшные дела бывают. Намедни ехали два рыбака с того берега, а с ними попросился солдат — как его? — красноармеец, что ли. Он у Бухтармы на мыс пробирался. Жениться ехал. Ураган налетел, — пропали. Ничего от них не нашли. Лодку пустую прибило к берегу. Я сам когда-то пять ден ничком в лодке проплавал. Думал, конец! Ох и метало же меня! Держался за скрепы и голову не подымал. Но, видно, не пришла еще моя смерть, — выкинуло меня на Карабирюк. О берег вдарило, лодку перекинуло, — я выбрался.
Вечером Федор Савельевич подвез меня на лодке к борту парохода, пришедшего из Семипалатинска. До отхода оставалось еще больше часа. Я пригласил старика в каюту выпить со мною чаю. Он закачал головою:
— Бесчестно мне в такой лопатине к вам идти.
Я настоял на своем и повел его в каюту. Он с испугом озирался по сторонам, осторожно ступая по полу, точно боялся провалиться. Пальцы его босых ног цокали по цинковому полу, как лапы зверя по гальке. В каюте не захотел присесть на диван. С изумлением и страхом увидал себя в зеркале. Боялся курить. Движения его стали робки, неуверенны и неуклюжи. Он долго сидел в неловкой позе, боясь двинуться, и все испуганно взглядывал на дверь, когда за ней слышались шаги пассажиров. Долго молчал, отвечал односложно. Только к концу спросил:
А много в городу народу?
В моем городе, — ответил я, — в Ленинграде, полтора миллиона. Это столько же, если бы собрать всех людей со всего Алтая.
Что же они делают там, в одном-то месте? Тесно, поди? — изумился он.
Я рассказал, как мог, о городской жизни. Он слушал меня с открытым ртом, тараща выцветшие глаза.
— Так выходит: ни коров, ни огородов, ни пахотьбы? Дивно живут. Что же они делают? Где прокорм добывает такая куча народу? Ну ладно — рабочих, скажем, пятая часть из них; доктора, учителя, еще — как ты там называл? — ну, сколь их там: сотни три, ну, от силы, четыре, а остальные?
Старик, как я ни тщился ему втолковать, так, по-видимому, и не уяснил себе, чем же кормится эта туча «прожитчиков, а не добытчиков». Он ахал, слушая мои рассказы об артистах, о театрах:
— Неужто и за это кормят? За песни, за плясы?
Я с болью видел, что старик расстроился вконец, и не знал, как его успокоить. Я пытался перевести разговор на другое: охоту, зверей, — Федор Савельевич не оживился. Прощаясь, он попросил меня:
— Может, все-таки генерала Петрова встретишь, — напомни ему о винтерле.
Мы простились. Пальцы у старика не гнулись: рука была жухлой и сухой, как старая рукавица. Сходя с