Никто не сделал мне замечания, обе сестры сразу состроили печальные мины, отец смутился, а дядя Чезаре сказал:
— Мальчик ты мой.
Я почувствовал на одно короткое мгновенье, что люблю их всех, даже Матильду; мне показалось вдруг, что передо мной кроткая девочка с розовой кожей на шее ушами, с толстыми красными руками, нервно теребившими воротничок, смешная и милая в своей безвкусной жакетке, облегавшей полную грудь и бедра, в сравнении с которыми нот им глядел и неожиданно тонкими.)
Выходили мы на одну остановку до кладбища, напротив трактира «Боскарино»; здесь дядя Чезаре заказывал обед к определенному часу, шел на кухню, выбирал и обнюхивал мясо, распоряжался, как его приготовить; в трактире, с виду напоминавшем простую лавку, пахло приправами и копченостями. Отсюда дорога к кладбищу шла в гору, и этот последний подъем мы одолевали пешком, я ускорил шаги в надежде, что усталость заглушит мое горе и я, как это бывало уже не раз, приду к воротам кладбища измученный, чуть дыша, в том состоянии, когда уже нет сил ни думать, ни возмущаться. Я бежал по дорожкам кладбища, мимо ив, кипарисов, мимо бесконечных мраморных памятников и крестов до самой маминой могилы. 'Гам я на минуту садился на холмик, чтобы перевести дыхание, и, еще не отдышавшись, весь в поту, с громко бьющимся сердцем, машинально гладил белый мраморный крест, счищал с него улиток, оправлял два маленьких самшитовых деревца. Затем, вынув из тайника два фаянсовых кувшина, я шел к ближнему источнику и наполнял их водой. Подходили родственники, отец стоял прямо и неподвижно, с непокрытой головой, за все время он не произносил ни слова. Матильда тоже молчала; Джованна грациозным жестом ставила цветы в кувшин. Чезаре наклонялся над могилой, словно хотел обнюхать и ее, и громко читал даты и записки, которые оставили здесь приходившие друзья, потом зажигал фитиль в голубом светильнике, подвешенном у основания креста. Приглушенный плач Матильды казался мне кощунством, но я не мог ни шевельнуться, ни крикнуть. Отойдя от маминой могилы, все становились прежними и отправлялись гулять по кладбищу, навещая могилы друзей и дальних родственников. У могилы дедушки с черным деревянным крестом, на котором белыми буквами выведено было его имя, снова воцарялось, хотя и менее принужденное, но сконфуженное молчание. (Здесь я впервые узнал, что и у отца была мама, я увидел ее фотографию на фаянсовой пластинке, вделанной в крест, который внушал мне чувство робости.) В конце концов Матильда, почувствовав усталость, садилась на столбик у могильной ограды, с трудом стаскивала сначала одну, затем другую туфлю, облегченно вздыхала и восклицала: «Ох!» Если отец, хотя и с улыбкой, почти довольный развязностью жены, замечал ей, что это неприлично, она отвечала:
— Мертвые мне простят, ведь они так долго и удобно отдыхают.
Потом дядя Чезаре вытаскивал из жилетного кармана часы и встревоженно говорил:
— Поторопитесь, в «Боскарино» уже накрывают на стол.
Я собирал с земли семечки кипариса и, чтобы отвлечься, играл ими, чувство неловкости и стыда стало для меня привычным. Я плелся за двумя парами, надеясь, что обо мне забудут.
Дни стояли жаркие, кладбище с его бесчисленными памятниками и крестами терялось среди зеленых холмов, где-то далеко-далеко, пощипывая траву, медленно поднималось по склону стадо. Я отшвыривал ногой семечки кипариса. Потом был обед в «Боскарино», и прежде чем очередь доходила до фруктов, все мы успевали порядком опьянеть; меня тоже заставляли пить больше, чем следовало, голову мне словно сжимало железным обручем, живот тянуло, как будто к паху привязали груз, движения отца становились неожиданно резкими, а обе женщины раскраснелись и беспрестанно хохотали. Только дядя Чезаре держался как всегда, лишь чуть ниже обычного склонялся над столом, опираясь о него широко расставленными локтями, его большой нос слегка краснел, но голос, не в пример остальным, нисколько не менялся. Матильда все хохотала и хохотала, она распускала корсаж, потом бюстгальтер, потом расстегивала сбоку юбку и говорила:
— Сейчас лопну, ей-богу, лопну.
Несколько минут она сидела молча, может быть, даже дремала с открытыми глазами, уставившись на посуду; будила ее очередная шутка дядюшки Чезаре. Иногда отец резко прижимал меня к груди, долго целовал в голову и в губы, ласково называя «мой мальчик». Вскоре Матильда начинала рыгать, отталкивающая и вместе с тем манящая, притворяясь вначале, будто у нее икота, и глотками отпивая из стакана воду, потом теряла всякий стыд, и, наконец, лицо ее бледнело, и она говорила:
— Живот у меня прямо на части разрывается.
Не помогала ей и сода, которую она требовала развести в полстакане вина. Отец, Чезаре и Джованна укладывали ее на диван, и она, грузная, растерзанная, закатывала глаза, которые смыкались сами собой, и, все еще рыгая, теперь уже непритворно, засыпала. Дядя Чезаре снимал пиджак и укутывал ей ноги, затем мы оставляли ее и шли погулять по окрестностям. Однажды я отстал от отца и Джованны, заинтересованный работой резчика, делавшего мраморный крест; испугавшись, что уже поздно, я бегом вернулся в трактир. Влетев в комнату, где я думал застать всех, я увидел дядю Чезаре на диване возле Матильды, она приподнялась, и оба, застигнутые врасплох, застыли в какой-то непонятной позе. Я остановился, пораженный скорее их испуганным молчанием, чем странным видом; Дядя сказал:
— Матильде хуже.
Он уже поднялся, а Матильда ничком повалилась на диван. В то же мгновение вошли под руку отец и Джованна, перекидываясь веселыми шутками.
Джованна обручилась с механиком. Вечерами оба они заявлялись к нам; механик каждый раз был в новом галстуке, волосы он тщательно расчесывал на пробор. Матильда держалась с женихом почтительно и покорно, игривым, незнакомым мне движением она склоняла голову и предлагала ему вино или кофе. Ардуино приносил дорогие сигареты и беспрестанно совал их всем окружающим, на правой руке у него красовалось белое, белее серебряного, кольцо с черным камнем. Однажды вечером он рассмешил обеих женщин, скрестив ноги так, что стали видны красные подвязки, стягивавшие икры. Известно было, что он «революционер».
— Отчаянный, — с детской непосредственностью говорила Джованна, и в голосе ее звучали гордость и страх.
Она добавляла:
— Мы, которые, значит, ни в одной партии не состоим, мы тоже за родину.
Потом спрашивала:
— — Ты за Гарибальди, да?
Ардуино улыбался обеим женщинам, у него были красивые зубы, громкий голос, на запястье золотой браслет; часто он брал руку Джованны и подносил ее к губам. Матильда неловко притворялась, будто ничего не замечает. Часто она выходила из дому вместе с женихом и невестой; Ардуино иногда подзывал меня и угощал на площади куском арбуза и горстью печеных каштанов. Однажды вечером, когда я вернулся с прогулки, дверь была заперта изнутри, было уже поздно, я постучал, думая, что отец уже дома. Потом я постучал сильнее и даже крикнул: «Папа!» — ведь масляная лампа на лестнице была зажжена. Наконец мне ответил голос Джованны:
— Еще рано, иди погуляй немного.
На улице я встретил Матильду, которая, по ее словам, шла с площади, где искала меня. Матильда попросила меня зайти с ней в «Китайское кафе» за отцом, она посетовала, что малыш остался дома один.
— Я забыла, ключ, — сказала она.
— Там Джованна и, кажется, Ардуино, — ответил я.
Мы стояли на тротуаре виа Верраццано, Матильда толкнула меня к стене и сказала:
— Тебе приснилось, это твоя очередная фантазия.
Она была возбуждена и дышала тяжело, с присвистом, как тогда, во сне.
Мы долгое время шли молча. На одной из темных улиц, где мертвую тишину нарушили только наши шаги, я громко сказал: «Дрянь!» — но не ей, а самому себе говорил я это, как о чем-то вполне обычном. Она несколько раз ударила меня по щеке. (О, как я ненавидел ее сейчас; я вспомнил о маме, которая умерла, о больной бабушке, на мгновенье передо мной промелькнули лица мамы и бабушки с расширенными от ужаса глазами, и еще одно лицо увидел я — лицо белокурой девочки с заплаканными глазами, — мне показалось, что все, все произошло по вине Матильды, подло ударившей меня по щеке, такую я испытал боль и так горела у меня щека; все это было делом одной секунды.) Я бросился на Матильду, теперь уже сам притиснул