ее к стене и, сжав кулаки, бил ее в лицо, в грудь, снова в лицо и в грудь, бил ее кулаками, долго-долго. Она упала на колени, в темноте оперлась руками о землю, но не кричала, слышалось лишь наше судорожное дыхание. Прижимаясь к земле, она прошептала:
— Довольно!
Я неподвижно стоял над ней, она встала, держась руками за стену, и тихо попросила:
— Не говори ничего отцу. Скажем, что я упала.
Она вынула из рукава носовой платок, чтобы стереть с лица кровь и слезы.
Теперь я часто виделся с Ольгой по утрам, мы окончили шестой класс и оба получили «похвальные грамоты». Вместе с другими мальчиками и девочками мы отправились в Палаццо Веккио получать награду. На Ольге был лиловый берет, из-под которого выбивались белокурые волосы, лиловое платье, голубые носки; глаза у нее серые, а кожа — розовая. Точно кукла, поднялась она на сцену, мэр города вручил ей грамоту, и она поклонилась. В большом зале, где собралось великое множество ребятишек, Ольга, получая из рук мэра грамоту, как бы представляла всех нас. Я захлопал раньше времени. Вслед за мной захлопал весь зал; Ольга повернулась лицом к огромному залу, снова поклонилась, держа в руках белую пергаментную грамоту, и переждала весь этот ураган криков и аплодисментов, неприступная в своем тоненьком лиловом платье.
По утрам мы встречались с ней на пьяцца дельи Дзуави.
— Я иду к тете, — объясняла она. Или: — Мне нужно купить моток шерсти для мамы.
Я говорил ей:
— Я тебя провожу, — и брал ее под руку; мы улыбались друг другу одними глазами; прохожие оборачивались, видя в этой встрече счастливое предзнаменование для себя. Мы останавливались у зеркальных витрин парикмахерских, улыбались своему изображению. Я говорил, обращаясь к зеркалу: «Хочешь за меня замуж: выйти?» Тут кто-нибудь из прохожих прерывал нашу комедию, до нас долетал чей-то голос: «Молодцы», — и другой, раздраженный: «Сопляки». Мы со смехом убегали, держась за руки.
Иногда после полудня, когда ее мать, не знаю почему, предоставляла Ольге полную свободу, мы гуляли у реки в Альберата; отсюда город казался таким далеким, точно и не существовал вовсе. Мы брали лодку, Ольга садилась за руль, мы поднимались по реке до какой-нибудь запруды, и мне казалось, что я держу в руках жизнь Ольги; когда я думал об этом, руки мои еще крепче сжимали весла, а когда смотрел на окружавшую нас водную гладь и вспоминал, что не умею плавать, мне становилось зябко. Ольга брызгала в меня водой и кричала:
— Нажми, нажми!
Иногда мы наперегонки поднимались к Сан-Миниато, соревнуясь, кто быстрей доберется до церкви; Ольга взбиралась прямо по лестнице, а я бежал кругом по дороге: мчался, что было мочи, с одной тревожной мыслью: скорее добежать до церкви, — словно боялся никогда больше не встретить свою подружку. Однажды я захотел показать ей речку Муньоне, протекавшую в другом конце города.
— Это просто ручей, — сказала она. — Наш Арно, вот это настоящая река.
Чтобы оправдаться, я ответил:
— Но и здесь тоже неплохо.
Мы поднялись к моему прежнему дому. Абе очень изменилась, она баюкала своего сынишку и выглядела постаревшей, увядшей, даже голос у нее стал иным, звучал устало и как будто глухо. Я повел Ольгу в гостиную показать свои чудесные игрушки: куклы, пианино, шахматный столик. Я рывком отворил дверь, и мы увидели, что комната не убрана, воздух в ней пропитан скверным запахом молока, мочи, пудры и испарений. На столике у окна стоял граммофон со все той же оседлавшей трубу танцовщицей, но и танцовщица постарела, выцвела и попортилась, ее юбка с оборками покрылась пылью.
— Да, нет больше гостиной, — сказала Абе, вошедшая в комнату вместе с нами, — мне пришлось устроить здесь спальню. — И, словно желая оправдаться, добавила: — Муж: у меня болен. Он с войны больным вернулся. Когда мы поженились, он и сам об этом не знал.
Ее слова заглушило бульканье воды, потом вышел мужчина с недовольным лицом, в трусиках и домашних туфлях. Увидев нас, он спросил:
— Чьи это дети? — и сердито нахмурился. — Убирайтесь, убирайтесь.
Когда мы вышли на лестницу, Абе сказала:
— Эбе в мастерской, она была бы рада повидать тебя. Может, ты по дороге встретишь Риту.
Далее сады казались мне теперь чужими, их обнесли еще более высокой оградой. Абе крикнула с балкона:
— Посмотри-ка! — и показала на молодую девушку, которая выходила из прачечной с тазом под мышкой.
— Как живешь, Ванда? — крикнул я.
— Валерио! — Она свободной рукой поправила волосы.
Виа дель Маттатойо выровняли, замостили камнем, тротуары выложили мелкой брусчаткой, на другой стороне выросли новые лома, овощные и мясные лавки. Ребятишки по-прежнему играли на улице и в палисадниках, а конечная остановка трамвая, как и раньше, была у шлагбаума.
— Вон там был луна-парк, а там — трактир, куда я ходил с дедушкой, — показывал я Ольге. Но скоро я умолк, мне почудилось, что все это неправда.
По вечерам Ольга приходила на площадь вместе с матерью, которая, сидя на лавочке, беседовала с другими женщинами и не интересовалась нашими детскими играми. (А мы уже не были детьми, нас одолевало какое-то беспокойство, иные называют это преждевременной половой зрелостью; мы переживали счастливую пору юности, на лице у меня резче обозначились скулы, низ живота, ноги, уголки рта покрылись первым пушком, а в глазах Ольги с каждым днем все сильнее разгорался огонек. Когда я видел ее, мое смятение исчезало. Наконец-то я мог свободно поговорить с живым существом; встречаясь с ней, я впервые открыл, что умею рассказывать и слушать.) Мы покидали площадь и друзей, темными переулками и прямыми улицами шли к реке. Светящиеся фары автомобилей, таинственные подъезды, освещенные слабыми лампочками, шум, доносившийся из трактиров, мимо которых мы проходили, наши шаги, даже наши тени, отбрасываемые фонарями, заставляли нас молча прислушиваться к чему-то, чего не выразишь словами. Мы молчали, и когда я обнимал Ольгу за талию, она клала мне голову на плечо,
Однажды она сказала:
— Мы уже взрослые, правда?
Я нежно погладил ее по щеке и ответил:
— Конечно. — Потом спросил: — Как ты думаешь, мне пошли бы брюки а ла зуав [9]?
Мы добирались до Понта ди Ферро, нам было так хорошо вдвоем во мраке ночи, я держал в руках ее руки, и они казались мне драгоценностью, которую надо бережно хранить. Запах ее тела, разносимый порывистым ветром, я вдыхал носом, ртом, он смешивался с моим собственным дыханием, днем и ночью я вспоминал о нем, лежа в постели, и засыпал со страстным желанием, которое наутро, после встречи с ней, утихало.
В один из памятных вечеров я долго рассказывал Ольге о маме, и мама точно ожила в моем рассказе, в удивленных, блестящих глазах моей подружки; воспоминаниями о ней расцвечено было каждое мое слово. В тот памятный вечер мама шла с нами по Корсо де Тин-тори и виа делле Казине, где магнолия, склонившись через садовую ограду, надушила нас своим запахом, вдоль Арно, по виа дель Беато Анджелико, где пахло лошадьми и арбузами, и дальше по пути, который стал моим последним сокровенным воспоминанием о ней: по виа де'Кончатори, де'Макки, делле Пинцокере, по Борго Аллегри, шумной, пахнущей молодым вином, по виа да Верраццано; наконец мы оба остановились, словно предчувствуя ожидавшее нас приключение. Ольга сказала:
— Я тоже хотела бы увидеть твою маму.
Я взял ее за руку; вверху над крышей светила луна, плющ обвивал стену, издалека доносилась едва уловимая музыка, это играл оркестр «Пипполезе». Мне захотелось, чтобы Ольга увидела мою маму, взглянула на ее фотографию, где она снята девочкой, которую я, словно реликвию, хранил в своем шкафу.
Я сказал Ольге: «Подожди меня», — и помчался по лестнице, взволнованный и решительный. Лампа в