нибудь парень подсаживал ее на мотоцикл, а у нас мотоциклов еще не было.
В тот вечер мы решили стать по обе стороны ворот и не дать ей уйти, вступив, если потребуется, в драку с ее моторизованными ухажорами, но она не появилась. Спустя всего несколько часов мы прочли заголовка последнего выпуска ночной газеты и узнали о самоубийстве молодой беженки из Греции. Не раздумывая, купили на каждого по газете; покупая, мы уже были уверены, что это Электра.
Теперь я обнаружил, что своей болтливостью, агрессивностью и печалью да и еще чем-то Иванна непостижимым, но вполне ощутимым образом походила на Электру, хотя та была почти девочкой.
11
Сколько ни случись за день событий, больших и малых, моя жизнь по-прежнему полна Иванной и Милло. Сомнения приходят в часы ожидания, как только наступает вечер, зажигаются огни на улицах и радиомачта на горе Морелло мигает, словно маяк. Сначала мы вместе с Милло шагаем по неосвещенным местам от фонаря к фонарю или идем вдоль берега – там, где редеет камыш, сквозь который можно разглядеть Терцолле до самого мостика. Мы ужинаем вместе или он поджидает меня у ворот, беседуя с жителями нашей Виа-делле-Панке, среди которых Иванна годами живет, не заводя знакомств. С той давней поры, когда исчезла синьора Каппуджи, она не дружила ни с кем в квартале Рифреди. Те, кто знает ее, относятся к ней без симпатии. Только моя мальчишеская дружба с их сыновьями да еще присутствие всеми уважаемого Милло смягчают недоброжелательство и устраняют сплетни, словно умышленно вызываемые ее высокомерием, и приводят к добродушному уважению – смеси жалости и любопытства. Все убеждены, что Милло – ее любовник и мой приемный отец. Так спасены приличия, объяснены ее отношения с Милло: люди считают, что она хочет выиграть время, прежде чем отважиться на второй брак. Они даже находят объяснение в силе обстоятельств, в привычности этой связи, которая не тяготит ее. Скромность Милло в их глазах равна лишь его преданности. Никто не сомневается, что он ее любит по-прежнему, имя Милло окружено романтической дымкой. Значит, у этого коммуниста, которого уважают даже его политические враги, нежное сердце и немало горечи на душе.
Но что обо всем этом думаю я, Бруно? Чтобы разрешить этот мучивший меня с детства вопрос, я ждал, пока мне исполнится пятнадцать. Больше ждать не могу.
Был вечер, такой же, как многие другие. Весна на дворе. Несколько дней назад Милло, повязав шею красным платком, взял меня с собой на трибуну площади Синьории – праздновали день 25 Апреля.[15] В этот солнечный день на площади развевались красные и трехцветные флаги.
Мне он ничего не старался внушать. Даже теперь, когда я уже подрос, он не говорит мне, что я должен вступить в федерацию коммунистической молодежи, он воспитывает меня в духе своих идей собственным примером, показывая, каким должен быть настоящий друг; я признателен ему за это. Лишь порой меня слегка огорчают его переходы от искренности к самонадеянности.
На дворе совсем темно. Час ночи. Мы, как обычно, стоим, уткнувшись носом в оконное стекло, и поджидаем Иванну. Она опаздывает. Мы высказываем друг другу все то же обычное предположение: фильм, должно быть, идет с успехом, ей нелегко сосчитать сборы. В кассе не меньше миллиона.
– Сегодня билеты со скидкой?
– Должно быть.
Я жую резинку, он в сотый раз закуривает постоянно гаснущую половину тосканской сигары.
– Впрочем, я могу идти. Что мне здесь делать?
Хочу его подразнить:
– Я не маленький, в кровать укладывать меня незачем. Ты никогда не знал, что мне рассказать, чтоб я побыстрей уснул.
– Не успеет, бывало, солнце сесть, как ты сразу засыпал после целого дня беготни.
– Ну да, помню твои рассказы о Листере и Сапате, – настаиваю я, противореча сам себе. – Поневоле уснешь от скуки.
– Тебя развратили сказки синьоры Каппуджи. Ты их, должно быть, и сейчас помнишь?
И он высовывает голову из окна, пристально вглядываясь в темень, чтобы увидеть, не показалась ли Иванна у остановки на шоссе Морганьи. После автобуса ей придется пройти метров сто от фонаря к фонарю.
– Давай садись-ка лучше за уроки, – говорит он мне.
Я сажусь за стол в гостиной, передо мной калька, на которой мне надо вычертить разрез двух пазов, и угольник, наклоненный на 45 градусов. На экзамене я должен буду обрабатывать эту деталь.
– Кончается «ласточкиным хвостом», не забудь.
Долгая пауза. Потом, не отрываясь от окна, он говорит:
– Я тут разговорился с одним приятелем, с Джулио Паррини. У него мастерская возле Тре Пьетре. В перерыве между сменами он нам разрешает пользоваться фрезерным станком. Джулио работал вместе со мной на «Гали», был активистом, в партии был, нас в тридцать девятом вместе посадили. Конечно, он и твоего отца знал. Но кончилась война, миновали первые радости. После забастовки в сорок восьмом, той, что была из-за рабочих советов, его перевели в «цех для ссыльных».[16] Ему, квалифицированному рабочему, пришлось копаться в металлическом ломе. Я в этом цехе тоже провел пару лет. Туда попали и трое-четверо из цеха оптики, люди самой высокой квалификации, мы-то устояли, а вот Паррини не выдержал, решился на другое: ушел с завода и открыл собственное дело. Кое-кто ему денег одолжил, банк предоставил ссуду. Поначалу тяжело, конечно, приходилось, но теперь у него в мастерской пять станков, девять рабочих. Он позабыл идеологию и профсоюзы. Порой люди продаются просто так, из- за дурного настроения. Конечно, он сумел круто повернуть руль. У него роскошная «Джульетта», собственная квартира. По старой памяти он голосует за нас.
Милло стоит, облокотившись о подоконник, даже не замечая, до чего грустно все, что он говорит.
– За неделю до экзаменов пойдем к Паррини, – заканчивает он, – шести вечеров тебе хватит.
– У нас в техническом тоже есть фрезерный станок.
– Знаю, но хочу взглянуть, как ты справишься с настоящей работой. Сам тебя будут спрашивать.