наложили продналог, запретив продажу товаров до полной его выплаты. Начался период военного коммунизма, торговля умерла или была объявлена незаконной, резко взлетели цены на хлеб и мясо, соль и спички, одежду и обувь, мыло и керосин. Исчезли лекарства, размножились вши и паразиты, заразные болезни стали расползаться по домам. Сыпной тиф косил людей направо и налево.
Но обмен товарами и продуктами не мог прекратиться – он просто ушел в подполье, превратился в натуральный обмен. Стакан соли меняли на стакан масла, пианино отдавали за мешок муки, золотые часы – за несколько килограммов сахара. Горовцы пока сводили концы с концами благодаря небольшим запасам, которые удалось сохранить в подвале дома еще со времен столовой. Вернулись тяжелые времена, но Йоэль и Фейга не опускали рук. Выручали старые знакомые – крестьяне из окрестных деревень, которые когда-то посещали столовую. Но и эти контакты держались в большой тайне.
Военный коммунизм неузнаваемо изменил облик местечка. Так, например, высоко поднялся Ицик Сапир – сын трубача-портного и известный специалист по революциям. В один прекрасный день он объявился в местечке в военной униформе и вместе с другими строителями нового мира принялся наводить порядок в старом – и не просто так, а от имени ЧК. Местную гимназию переименовали в Трудовую школу второй ступени, что, впрочем, стало пока единственным образовательным новшеством: в школе продолжали работать те же учителя, что и прежде. Терещенко все так же дремал на уроках математики, и его лысая, круглая, как арбуз, голова так же нелепо покачивалась на короткой шее. Матвей Федорович завершил свой долгий рассказ о Французской революции и неохотно перешел к другим темам.
Пройдет еще немного времени, и наш Шоэль закончит Трудовую школу. А пока он продолжает незаметно дурачиться в классе, перебрасываясь с другом стишками собственного производства. Шоэль Горовец и Миша Зильбер старательно составляли рифмованные строчки, используя при этом самый высокий стиль ашкеназийского иврита[74]. Впрочем, эти произведения вряд ли могли украсить золотой фонд мировой поэзии…
А что же «Бней Цион»? Организация потихоньку начала разваливаться. Перед молодыми людьми открывались новые возможности. Неокрепшей еще советской власти остро требовались работники. Прежняя система управления исчезла, рассыпалась, многих чиновников уволили или они ушли сами, партийные же большевистские кадры находились к тому моменту преимущественно в Красной армии. Говорили, что партия большевиков не заражена антисемитизмом, что красный террор бьет лишь по буржуям и врагам революции, вне зависимости от национальной принадлежности.
Ицик Сапир, превратившийся отныне в Исаака Эммануиловича, жестко следил за соблюдением революционного порядка. Он расхаживал в военной гимнастерке, подпоясанной блестящим кожаным ремнем, с которого свисала кобура с пистолетом системы «Маузер». Всевидящие глаза новоявленного чекиста внушали замешательство и страх. Грозная поступь военного коммунизма слышалась повсюду на просторах большой страны – не миновала она и нашего местечка, где воплотилась в знакомом образе худого и сутулого Ицика Сапира с вечно горящими глазами.
Все умолкло и словно бы сжалось в размерах. Не было слышно и сионистов, ушедших, как им казалось, в безопасное подполье. Они все еще продолжали изредка собираться в доме Песаха Каца, чтобы за опущенными занавесками потолковать о том, о чем они толковали уже годы –
«Хватит! – словно решила новая власть. – На протяжении нескольких лет сионисты устраивали в городке черт знает что, морочили головы еврейской молодежи никому не нужными лекциями о палестинской глухомани, да еще и деньги на это собирали! Ну кому интересна в новой России далекая турецкая провинция? Довольно мракобесия! Октябрьская революция живо покончит со всеми мелкобуржуазными партиями – от меньшевиков и эсеров до националистов и сионистов. Нет никакой разницы между Петлюрой и «Ховевей Пион»! Те – украинские националисты, а эти – еврейские. Жители городка должны стать гражданами советской Родины, и точка. Красные товарищи положат конец сионистскому безобразию, и уж он-то, Исаак Сапир, об этом позаботится!»
А весна набирала силу. Свежий ветерок, радуясь вновь обретенной свободе, играл во дворах бельем на веревках, резво перепрыгивал с ветки на ветку еще не зазеленевших деревьев, искрился в оконных стеклах, по-хулигански залезал под юбки, да еще и задирал их, так и норовя оголить женские ноги. Улицы, казалось, безмолвно чего-то ждали; среди топей непролазной грязи ширились сухие проплешины. Как приятен весенний ветер с полей усталому сердцу! Кто знает, не знак ли это, не признак ли нового возрождения?
В забытой и запущенной столовой Йоэля, где уже давно правили новые хозяева – крысы, прошла последняя подпольная встреча сионистской молодежи местечка. На ней присутствовали двенадцать юношей и девушек. Были приняты меры предосторожности: плотно закрыты ставни, на дверях висел огромный замок. Снаружи вокруг дома небрежно прогуливался дежурный.
По мнению Зямы Штейнберга, власть красных обрела стабильность, и теперь не осталось ничего иного как разойтись, прекратить работу организации, а документы, ставшие уликами – список членов группы, тетради с протоколами, бело-голубой флаг – либо уничтожить, либо надежно спрятать. Затем поднялся казначей объединения, Миша Зильбер. Ему всегда было трудно говорить, а тем более – сейчас, на этой последней встрече с друзьями и единомышленниками.
В большой комнате все еще остро пахло солеными огурцами и махоркой. Зильбер говорил, запинаясь, но значение его слов было достаточно твердым. Он, Миша, не собирается поддаваться ни белым, ни красным. Тот, у кого есть свои мировоззрение и вера, не может быть клоуном, перебегающим из одной партии в другую, оппортунистом, стремящимся приспособиться к любому изменению.
– И если вы хотите знать, – тут голос Зильбера прервался, и в наглухо закрытой комнате воцарилась мертвая тишина, – я готов к жертвам, хоть жизнь у меня только одна. Пусть приходят и арестовывают. За свою веру я буду стоять твердо. Мы с вами дети униженного и расколотого народа.
Кто только ни издевался над нами? Египтяне и ассирийцы, греки и римляне, византийцы и крестоносцы, испанские католики и казаки Хмельницкого, гайдамаки и черносотенцы, Петлюра и Деникин… Если нас уничтожают потому, что мы евреи, то мы должны ясно сказать: «Да, мы евреи!» И я собираюсь твердо стоять на своем: на моей любви к Сиону! До последнего вздоха!..
Вот такие удивительные слова произнес Миша Зильбер-Каспи, словно не видевший, что происходит вокруг, не боявшийся даже чекистского маузера Ицика, сына Менделя Сапира. Пока он говорил, Лея Цирлина не сводила с него восторженного взгляда своих темных библейских глаз. Когда настала очередь Шоэля Горовца, он достал из кармана помятый блокнот, чтобы сухо, с цифрами в руках, отчитаться о проделанной работе. За три года существования «Бней Цион» было прочитано восемнадцать лекций по истории, географии и экономике Израиля; четырнадцать – по истории еврейского народа; девятнадцать – по ивритской литературе. Состоялись пятнадцать лекций и обсуждений по вопросам сионистского движения; прошли шесть концертов и два десятка праздничных вечеров, на которых звучали ивритские песни и рассказы, демонстрировались танцевальные номера.
Шоэль отчитывается подробно и обстоятельно, особое внимание уделяя литературе. Казалось бы – зачем? Кому теперь нужны эти цифры? Какая разница – те или иные лекции здесь прозвучали и сколько их было? Ведь еще час-два, и присутствующие разойдутся навсегда в разные стороны, каждый своей дорогой. Сотрется из памяти все – в том числе и данные из этого потрепанного блокнота…
Но Шоэль упрямо доводит свой отчет до конца и хочет сказать еще несколько слов от себя. Он глубоко убежден, что еврейская молодежь не вправе стоять в стороне, пока белополяки, Петлюра и другие бандиты продолжают уничтожать евреев.
– Мы должны присоединиться к большевикам, чтобы воевать против наших убийц, – говорит он. – И я, Шоэль Горовец, иду добровольцем в Красную армию.
После того, как каждый из участников высказал то, что было у него на сердце, настала пора расходиться. И тогда «Дети Сиона» поднялись со своих мест и тихо запели на иврите гимн своей далекой, незнакомой, но такой родной страны. Они пели приглушенными голосами – без дирижера Шахны Марковича, когда-то руководившего хором, без принявшей мученическую смерть Фани Шмуэлович-Штейнберг, всегда так некстати фальшивившей, без многих своих братьев и сестер, вырванных из общего хора смертью или судьбой.
Но вот гимн, спетый двенадцатью едва слышными голосами, смолк и растворился в стенах, пропахших