Появилась Камилла, но ее он, похоже, не узнавал. Да и вправду ли это закутанное в обгоревшее одеяло существо с почерневшим от копоти лицом и обожженными, ободранными руками было Камиллой?

Она сама подошла к нему «Надо отвязать собак, — сказала она, — и всю скотину выпустить…» Голос ее был хриплым, задыхающимся, едва слышным. Вдвоем они отвязали животных, причем оба пошатывались, шевелились как во сне. «Надо уходить…» — сказала Камилла. Огонь охватил весь дом, завладел всеми комнатами, вырывался из окон и дверей, пожирал мебель, обои, шторы, покрывала — все подряд с нарастающим буйством.

Загорелись хлева и амбары. Зашевелились усыпанные бутонами ветки магнолии. Вместо бело- восковых на них мгновенно распустились полыхающе-красные цветы. Магнолия расцвела огнем. Бутоны увяли и сморщились от жара. Раскаленный воздух дрожал, зыбкое красноватое марево повисло во дворе, наводя панику на животных. Даже псы убежали прочь, унося в зубах остатки пиршества. «Надо уходить…» — тихо повторила Камилла. Симон неотрывно глядел в пламя. А вдруг матушка еще выйдет из чрева чудовища? Выйдет из этого пекла и подойдет к нему своим мелким пританцовывающим шагом? «Скорее, — сказала Камилла. — Надо уходить».

И они пошли. Симон то и дело оглядывался. Огромным факелом пылал Приступок. Рев пожара достигал леса. Может, то был ответ Амбруаза Мопертюи на зов и проклятие Симона? Или вопль ярости старого безумца? На краю хутора взметались к небу языки пламени и клубы черного дыма. Или сам Мопертюи, его ревность и ненависть горели, чтобы скорее догореть дотла? Камилла набросила Симону на плечи свое обгоревшее одеяло. Она тянула его за руку, пыталась отвлечь от заворожившего его зрелища. «Бежим скорей, не оборачивайся… да скорее же…» — твердила она. Но и сама еле шла, спотыкалась, никак не могла побежать, не хватало сил. Очутившись на воле после нескольких месяцев заточения на чердаке, она растерялась, у нее кружилась голова. «Быстрей, ну иди же…» — приговаривала она, но голос ее чуть шелестел и ноги дрожали. Она уже не тянула Симона за собой, а опиралась на него. «Бежим скорее, спасайся!..» Но сама не могла больше сделать ни шагу. И наконец прошептала: «Спаси меня…»

Увидев тени беглецов на дороге, Гюге Кордебюгль вскочил. То были не живые люди, а именно тени, которые гнал по дороге обжигающий черный ветер со стороны Приступка. Две призрачные фигуры, силящиеся бежать, но одолеваемые параличом. Две фигуры, перепачканные пеплом и гарью, кровью и грязью.

Гюге вышел на улицу, крикнул: «Заходите!» Симон с Камиллой были так слабы, что тупо повиновались. В ту минуту, обессиленные и беззащитные, они готовы были послушаться любого приказа. Казалось, рассудок их сгорел в полыхавшем позади пожаре. Они зашли в жилище Кордебюгля. Не говоря ни слова, Гюге вытащил из кучи хлама деревянную лохань и поставил около них. Потом сходил к колодцу за водой, наполнил лохань, принес мыло, чистое белье, сказал: «Мойтесь» — и отошел. Он снова занял свой пост у окна рядом с дремлющим Альфонсом. Симон с Камиллой беспрекословно исполнили и это приказание. Помылись, оттерли сажу и кровь и надели одежду, которую Гюге положил для них на табурет рядом с лоханью. Рубахи, сшитые из женского исподнего, и мужские плисовые штаны. Когда они оделись, Гюге встал, подошел к двери в заветную спальню и открыл ее. «Сюда», — коротко пригласил он. В одинаковых полумужских, полуженских костюмах Симон и Камилла стали поразительно похожи друг на друга. Вдобавок оба глядели испуганным, измученным взором заблудившегося ребенка. Гюге указал им на постель. «А теперь ложитесь и спите», — сказал он и вышел, закрыв за собой дверь.

Новый приказ был выполнен так же покорно, как прежние. Симон и Камилла улеглись в постель на чистое белье, украшенное кружевами, вышивками и метками всех женщин округи. Белые вензеля, утратившие смысл иероглифы оплетали их. И они тотчас уснули, прильнув друг к другу. Погрузились в глубокий сон без видений, тревог и без движения. Они держались за руки, словно цепляясь друг за друга в океане сна, то был конец долгой разлуки и возрождение любовных уз. Ближе к вечеру Гюге Кордебюгль бесшумно вошел в спальню. Он долго глядел на спящую пару, наклонившись к их лицам с сомкнутыми губами и веками, ему хотелось, чтобы сон их длился вечно. Именно для них были предназначены простыни и наволочки, которые он годами, вечер за вечером, кроил, шил, украшал кружевами от женского белья. Для их слитых воедино тел-близнецов, исполненных покоя и нежности.

Ради них Гюге Кордебюгль совершил еще один набег на сады. Но воровал он не белье, а цветы. Принес целые охапки пионов, роз и ирисов, белых и красных лилий. А еще наломал сирени и даже цветущих веточек яблонь и слив; их смешанный аромат витал в спальне. Гюге разбрасывал цветы поверх простынь, чтобы двуединое тело, распростертое на кровати, утопало в кружевах и лепестках. В неге и белизне.

Гюге дивился непрестанным превращениям, которым он был свидетелем. Он видел этих двоих летней ночью, среди темной травы и белых, излучающих молочный свет простынь. Видел, как они устремлялись друг к другу, обнимались, сплетали руки и ноги. Как сливались и размыкались, будто вновь и вновь умирали и оживали, то в бешеном, то в замедленном ритме сталкивая чресла, сжимая руки, захлебываясь вздохами и стонами. Как соединились и разделялись две половинки единой плоти, упоенной вожделением, наслаждением, наготой, восторгом этого повторяющегося слияния и раздвоения. Гюге глядел на них с жадностью, до боли в глазах. Но однажды в порыве злобы предал летнее видение, выдал тайну. Поддавшись мести и досаде, выложил ее, как самый жалкий доносчик, да еще тому, кому и вовсе не след о ней знать. Выпустил тайну, как спускают разъяренного цепного пса, уязвил ею сурового хозяина, сбил спесь с гордеца. Хотя, в общем-то, Гюге не столько разоблачил увиденное, сколько выплеснул свою боль, горькую, мучительную, доводившую до безумия боль, которую испытал, глядя на представшую пред ним красоту. Она точила его днем и ночью. И стала его сокровищем, еще большим, чем потайная комната. Сильный этим сокровенным богатством, он и унизил старого Мопертюи.

Тот же разорвал и разлучил половинки единой плоти. Кончилась осень, прошла зима. Уже и весна вызревала в лето. Всей земле, каждому дню не хватало красоты, мучительного восторга красоты. Но вот вернулся Симон, вместе с волом-призраком. То был не просто призрак — злой дух. И злая плоть. И Симон убил его, разрубил на куски, содрал с него шкуру и, водрузив на плечи его тушу, как доспехи, отнял у него колдовскую силу. Гюге видел Симона в полузверином, получеловеческом облике, блестящим от пота и крови, облеченным завоеванной волшебной силой. Затем новое превращение: тело Симона обратилось в пламя, могучее, ревущее пламя. Гюге видел, как побагровело утреннее небо, покрылись пурпуром весенние деревья. Потом тело стало тенью, словно скормив огню всю плоть и кровь. Тень раздвоилась, вела за руку свое подобие, такое же опустошенное и изнуренное.

Ныне это двойное существо отдыхало, а он, Кордебюгль, оберегал его сон, сон на пороге неведомого. Он усыпал ложе спящих цветами и ждал. Сам не зная чего. Ждал, пока они проснутся, желая в то же время, чтобы это пробуждение никогда не наступило. Ждал нового превращения волшебной плоти.

ВИСЯЧАЯ СКАЛА

После похорон Толстухи Ренет все отправились в деревенский трактир. Одна Эдме вернулась в церковь помолиться облаченной в синее покрывало Мадонне, призвавшей к себе чудесное дитя, которое полвека тому назад ею же было даровано.

Эдме не плакала, печаль ее была слишком высока, чтобы упиваться слезами. Ей случалось заплакать, когда дочь угасала. Но в то утро, когда Рен умерла и Эдме заглянула в лицо усопшей, слезы ее высохли, ибо ни страданий, ни смерти больше не было. Все иссякло: земное счастье и земное горе; Милосерднейшая Матерь Божия взяла за руку ее дочь, чтобы отвести к престолу Всевышнего, она же, мать земная, старуха, простирала руки в пустоту, тишину и темноту. Протягивала небу свою скорбь, дабы она была облегчена, очищена от отчаяния. Эдме знала, что души умерших не следует тревожить воплями и рыданиями, чувствовала, что отлетающая душа хрупка и робка и живые уже не могут быть ей провожатыми. Для них таинство исчезновения остается запретным, и они должны удовольствоваться знанием, что души их близких будут доверены тем, кто осенен Господней благодатью, постиг это таинство и пребывает в нем. Поэтому Эдме и вверяла дочь Той, что взыскана среди всех мужей и жен и от века зовется Благодатной.

Эдме не плакала. Она старалась примирить свою скорбь с верой, примирить мрак и прозрачность, безмолвие и пение, настроить свое оставшееся на земле сердце в лад с душой покойной дочери. Любовь

Вы читаете Дни гнева
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×