славянства”? Я думаю, мы перевалили в эпоху, когда такие контрасты уже не будут существовать. Да солдаты сердцем опередчивее нас: кроме как за газы – нет у них на противника зла. А ещё – австрияки некоторые “гуторят похоже на наше”. Это здесь – легко произносится: вообще наступать до победы, вообще верность союзникам. Но всё, что ведаете вы, господа, об отечестве, – солдатам ведь никто никогда не рассказывал. Нет у них такого неотступного видения – “страна Россия”, не так чтобы просыпались и засыпали с мыслью о России. У солдат совсем нет этого понятия – “победа”, а только “замирение”, перестали бы стрелять, да и всё. И молодёжи и старым запасным – лишь бы выйти из боя, они уже не воюют как прежние строевые. Пехотинец пробудет от раны до раны на войне – ему и вспомнить нечего, он только служил мишенью. Его дух – это обречённость. Пехота Четырнадцатого года была самоуверенная, весёлая и крупная. Сейчас – безучастная, равнодушная и мельче ростом. Вот почему я и говорю, что наша армия перестала, перестала…

Если верный сельский врач перестал наслушивать ужас приговорённых к открытой атаке – не в получасе одного батальона, но всенедельный, всемесячный рок целой крестьянской России… Единым оком – все эти прусские, польские, галицийские и румынские поля, а по ним – разбросанные убитые. Никогда уже не встанут принести жалобы и возражения. Нет семьи, где не молились бы за ушедших, нет церковушки сельской, где не служили бы панихид. Долготерпение – о да, на это мы и надеемся, – но может быть нам очнуться раньше?… Земским врачам, парламентариям и офицерам – какое нам оправдание, если мы выживем через труп Ново-Животинного или Застружья? (Это – должен сам понять.) Если дух армии – уже упущен, если тела – уже передержаны, – куда ж ещё, ещё, ещё испытывать народное терпение? Если среди солдат – глухое, меж собою: обороняться – как не нять, а наступать – чо-й-то ноги не шагают. Не надо ждать, когда это вспыхнет наружу!

Вот их состояние выше усталости: застывшее недоумение. Так и умирают – недоуменными. Их дух третий год не поддержан никакими разъяснениями, никаким вдохновением, а только: надо умирать! Крестьяне очень верят в высшую справедливость. В эту войну они утратили её ощущение: они гибнут, но им непонятно – зачем. Они всё тянут не из страха – но через силу. Они взросли бы на любые жертвы, но должны видеть необходимость этих жертв. Наш народ – с таким хорошим сердцем, так послушен, – но мы этим послушанием злоупотребили. Они тянут, тянут непонятный им долг, – но будет ли это до конца? Вы говорите – народ не простит этой войны, – да, но не правительству, а – нам всем!

Профессиональному военному перед столь воинственной компанией этого почти вымолвить нельзя, это непонятно, а: надо где-то знать меру даже и России! Существует некая мера расширения. Она познаётся через плотность распирающего духа, через пропаханность и пророслость каждой квадратной сажени внутренней земли. Расширение – не может быть безграничным. Неужели Россия нуждается в расширении? Она нуждается во внутренней проработке. Кадровому полковнику – да, неловко вымолвить: война – всё же нужна не сама по себе, но для жизни государства?

И: что же правильно значит – любить свою страну?

Вот эти фотографии павших воинов благочестивых, которые вы все рассматриваете за утренним кофе между пятью газетами, – вы пропустите их через себя, вообразите, что они через вас протекли и всосались в землю бурыми пятнами. И поймите, что это – лучшие-лучшие-лучшие, кто не умеет отлынивать и хорониться. И этих потерь не восполнить России за два поколения!

Ощущаете ли вы, что такое ранение в живот? Да и когда грудь прострелена? Когда выворочена челюсть? Разрывной пулей вырвана щека? Отсечен угол черепа?

Кто этого не ощущает – почему он имеет право судить?

Я сегодня успел побывать на Марсовом поле на выставке лицевых протезов. Вы не были? – а это так близко. Сходите, господа, и почувствуете. Этому – нет названья на человеческом языке, и Гойя такого не рисовал. Лица, настолько искромсанные, разодранные, раздробленные, бескостные, ослеплённые, утратившие человеческий вид, – и так им жить теперь до смерти. Сходите, господа.

Да, офицеру о раненых лучше не думать, это расслабляет. Но вот – зайдёшь в перевязочную проведать своего героя, раненного два часа назад. Вечер. Землянка. Небольшая керосиновая лампа – высоко на полочке, сжигающая воздух. Тусклая полутьма, несколько топчанов вдоль стен, на каждом раненый. И вот этот чуть расширенный, полуосвещённый, безвоздушный гроб санитарной землянки – последнее видение Земли, последний образ жизни! Чтоб увидеть лицо раненого – надо поднести к нему свечу. За два часа смелое молодое лицо стало неузнаваемо: глаза увеличились, и столько знания в них, рот провалился, щёки выжелтели. Ждёт, когда же причастие.

Да вот (няня рассказала): месяц назад, оказывается, приезжал в Петроград японский принц – и главные улицы изукрасились русскими и японскими флагами. И простой народ спрашивает: а зачем же мы с ними воевали? И стоило ли нам на японской войне убиваться? А через несколько лет вот так же будут и немцев встречать? (А между тем японцы презирают нас, что мы так плохо использовали уроки той войны).

Я не знаю, может какая другая война, к которой мы бы внутренне подготовились… А к этой мы не были готовы. И сейчас – нельзя исправить дела никакими другими мерами, как… прервать… Я не знаю, может быть уговорить союзников мириться. А то, так… А то, так… (но этого уже решительно никому здесь не сказать) разбиралось бы Согласие с энтим четверным Союзом Центральных, а наша бы Матушка, наша бы Матушка… убралась бы, полы помыла, печку протопила…

Странно от меня это всё?… Но только тот, кто и сам двадцать лет – частица деятельная этой армии и не пропустил ни дня войны ни той, ни этой, – только тот и может решиться. Профессиональный военный, офицер своего Отечества, должен для Отечества каждую войну изо всех сил выигрывать?… А я не знаю – я ещё профессиональный?… Сто пятнадцать недель, восемьсот дней вот так – самый воодушевлённый офицер не готов в таких дозах принять своё ремесло. Или я слишком чувствителен оказался?… Это – такая усталость, такая однообразная смерть, такая тоска и обида, выело всё нутро, – и жить в этом ремесле дальше некуда. Колени слабеют – сесть. Руки виснут в плечах. Сваливается голова.

А что же – офицеры? Это – не народ? Да это – пружина и воля нашего народа. Вот – газ пришёл, уже все солдаты в масках, но надо по телефону предупредить следующую линию о газовой волне, и поручик Грушецкий, тамбовец, снимает маску, передаёт предупреждение – и отравился. Вот командир батареи подполковник Веверн не в силах открыть батарею противника, – так идёт сам через сторожевое немецкое охранение – там её найти, увидеть, потом вернуться и накрыть. И дело сделано. Вот, из укрытия наблюдательного не всё видно. И чтоб вести ответный огонь своей батареи – капитан Шигорин встаёт во весь рост и командует. И через четверть часа убит осколком в висок – но дело сделано. Лучших-то – и убивают. Счастлив офицер, о котором говорят солдаты: “с нашим не пропадёшь”. Счастлив офицер, за которым дружно пошли в атаку. Но и не тот ещё самый несчастный, у кого солдаты разбежались, но он хоть два пулемёта притащил на себе.

Наших кадровых строевых офицеров, начинавших эту войну, остался из семи один. И солдаты – в отчаянии чувствуют, что их новые офицерики – не разбираются в деле, а только губят всех.

Да знать надо было – поручика Скалона, штабс-капитана Новогребельского (и постоять над живым ещё, лицо уже бледно мертво, а ресницы вздрагивают), подполковника Чистосердова, и утерять их навсегда – чтобы понять: русской армии больше нет.

Перестала – существовать.

Надо было видеть капитана Таранцева, очумелого, одеревянелого, под пулями, в ста саженях от Радзанова: “Капитан Таранцев! лягте! в укрытие!” Чуть повёл головой: “Роты нет. Теперь всё равно”.

Сам ли ты ещё живой, если сдал деревню, и в ней, горящей, видно при пожаре, как немцы ходят и пристреливают твоих раненых оставленных солдат? Командир полка, у которого за год состав полка сменился четыре раза, так что иных солдат и видеть не успевал, а только посылал их в бой, а потом относили их, если было что относить, – до сей ли ты поры командир полка или уже убийца?

Если помнить, как учил генерал Левачёв: офицер должен быть беспощадно строг – только к самому себе. К другим офицерам – мягче. А к солдатам – ещё мягче.

Тому, кто с ними бегивал через эти пустые непереходимые вёрсты. Кто радовался внезапному

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×