Ольда Орестовна зашла к хозяину по малому книжному поводу – и давно бы ей уйти, и вечер уже исчерпался. Но – ещё только она вошла, ещё не видела лица этого полковника, лишь сильные широкие заплечья, только услышана несколько его слов – ах, молодец! И развернулся он, весь в ветре и загаре фронта, с бело-золотым крестиком Георгия, малиновым Владимиром, и ещё как надерзил кадетской компании – в подобном обществе таких перечных речей не привыкли слышать. Ольду Орестовну это сперва позабавило, потом увлекло, разыграло, и взвинтилось в ней – самой бы тоже что-нибудь созоровать тут. Правда, вся компания уже разошлась, но сидел этот полковник – и даже для него одного она готова была изощриться. Чтобы дать ему знать об их свойстве.

А тем временем она поддерживала диалог с оставшимися Ободовскими. Диалог этот тоже был не без интереса, хотя не вызывал задора. Скорей для изучения собеседника, чем для убеждения его. Никогда не перестаёт забавлять и восхищать дробимость и несчётность людских воззрений, всё новая и новая сочетаемость в них ограниченного числа звеньев. Эта множественность, неповторяемость убеждений так явна, так поминутно истирает всякую разделительную групповую черту, что только фанатизм и недобросовестность могут настаивать, что люди делимы на партии. Поддаются люди делению на партии лишь по недосмотру, по беспечности или по душевному неустоянию. Деление и объединение людей очевидно могут производиться по признакам и принципам более высокой ступени, чем их убеждения.

И этот революционер-инженер-патриот выказал ещё новую конфигурацию звеньев, по-своему тоже непротиворечивую. И отчётливо отвергал всякие партии. Хорошо.

А ещё была у Андозерской способность – лишняя ёмкость – поверх всякого разговора и не ослабляя интенсивности его, сопоставлять и откладывать выводы из наблюдаемого глазами. Так, без цели и без усилий, Ольда Орестовна делала выводы из этой мягкой покойности супруги рядом со вскидчивым беспокойным мужем, из ласковых касаний и обмена слов между ними, и, кажется, могла бы суммировать историю долгого ровного чистого-семейного житья Ободовских, ни разу не взорванного порывом безрассудной страсти, не позыбленного подкорковым жаром. Такую видимую полноту жизни Ольда Орестовна считала бедностью. Неопробованно-рано кажется человеку, что всё уже достигнуто и узнано. Мужчины, захваченные своею работой, без затруднения находят в жёнах свой единственный, навеки не тревожимый, окольцованный, очерченный до смерти мир, а жёны воспринимают свою единственность как взаимно-верную правоту выбора. Да пожалуй и так.

С такими мужчинами незамужней женщине только и остаётся говорить о политике.

Нет! Не так понимал Ободовский:

– Дело именно в надменной самоуверенности немцев, которую надо сбить, иначе они будут нас теснить и давить! Вы в Германии не живали? Вы посмотрели бы, что это за народ! Безжалостный, отдай только им Россию! Да и нудный…

Запутывали опять Воротынцева в словесные состязания. Хотелось ему – спокойно отсиживаться, отходить от гари, оживать. Косить глаз на стреловидную аметистовую брошь в скрепе воротника.

Россию отдавать?… Вот как раз чтобы не отдавать. Однако это не связано непременно с ненавистью к немцам. Отдать – он и вершка русского не согласен. Но… (приличествует ли такая точка зрения полковнику императорской армии?)…во-первых – вершка действительно русского. Во-вторых, если не отдавать, то, последовательно: и не брать же! Простая совесть.

Молниеносно, взглядом наискось, подхватил Ободовский:

– Да ведь Сибирь у нас, вон, пустая лежит!

– Вот именно. И почему же столько ярости о Польше?

Чудо многообразия: могли быть – противники, а вот шагнули – и притёрлись как две полированные плиты. Сошлись: поменьше мешаться в дела остального мира, пусть поживут вольготно без нас.

Воротынцев был ещё одним примером причудливого сочетания индивидуальных убеждений, подтверждает общий взгляд профессора Андозерской. Так бывает, когда не логикой соединено, а самим человеком.

В этом офицере поражало противоречие его жестоких рассказов – и вовсе не угнетённого вида. Осевши в стуле, это был камень неподъёмный, но иссылающий силу из себя. Немотивированный оптимист.

(А объёмным чувством, не мыслью: камень весомый, но не изошедший падений. Камень нерасщеплённый, но и не обработанный.)

– И чем же именно немцы так жестоки?

– А вот, например, я жил на Рейне около школы и видел, как каждую субботу, систематически! – подскочили в изгибе боли подвижные брови Ободовского, и боль была в срыве голоса, – по списку вызывают детей, провинившихся за неделю, – при их возрасте они от понедельника и забыть могли и измениться! – и секут, сколько назначено, усердно и не смягчая!

Воротынцев рассмеялся:

– Всего-то?

– Да я от этих субботних экзекуций нервно заболел! Видеть не мог! Мы уехали!

– Вообще – ничего плохого не вижу в телесных наказаниях мальчиков.

– Как??

– Ну, не с такой методической отсрочкой, не на субботу. А по-русски, под горячую руку, – в этом есть правота и родителя, и учителя. Молодому крепиться – вперёд пригодится. Когда он вырастет – его настигнут в жизни строгости покрепче, всё Уложение о наказаниях – сразу, в один день совершеннолетия. Так пусть привыкает смала, что есть его своеволию границы.

Хотела Нуся спросить, секли ли полковника самого в детстве, и есть ли у него свои дети. Хотя у них с Петей своих не было, а вот…

Возмущался Ободовский:

– Но так никогда не вырастут свободные гордые люди!

В окопах слякотных одичав, Воротынцев:

– Так смирение ещё полезней для общества.

Тут рассмеялась Андозерская. Во всякой интеллигентской русской компании, да пойти сейчас в соседнюю комнату спросить, любой бы согласился с Ободовским, никто не осмелился бы поддержать безнадёжно-мракобесный взгляд полковника. Но маленькая узенькая профессорша дерзнула присоединиться:

– Трудно уследить черту между защитой детей и вознесением их. А вознесённые дети презирают своих отцов, чуть подрастя – помыкают и нацией. Веками длились племена с культом старости. А с культом юности не ужило б ни одно.

Однако помимо всей его военной отваги, самостоятельности, решительности – улавливала в нём Ольда Орестовна какую-то неполноту осознания самого себя, странную в сорок лет. Вот та самая необработанность, и её не скрыть. Вот так, голубчик, почему-то, да…

Но чтобы согласиться о задачах воспитания, надо прежде чётко определить, к чему предполагается юность готовить. Инженеру ясно:

– Образование прежде всего нужно для того, чтобы страна была сильна и работоспособна.

– Но притом оно должно не противоречить устоявшемуся мирочувствию народа. А когда в учителя выходят озлобленные скороспелки – образование приносит разрушительное душевное действие. И от размножения школ только увеличивается разложение.

В чём скороспелки, если они знают дело? Какому это устоявшемуся мировоззрению не противоречить? Религиозному? – не принимал Ободовский:

– Но если наука сама ему противоречит?

– У каждой нации есть свои предрасположенности. В частности – к форме общественной жизни.

То есть? При какой форме правления народ предпочитает жить? А что, для России – как-нибудь особенно?

Ободовский отлично знал и мог обосновать, какой формы хочет: самой широчайшей социалистической демократической республики, но без участия партий во власти. Каждый рудник, каждый университет должны самоуправляться, как можно больше решать без верховной власти. Швейцарский принцип: община сильней кантона, кантон сильнее президента. Только так и оправдывается термин res-publica, дело общества, а не немногих. Только так общество будет реально участвовать во власти и понимать власть. (Да начало такой власти он и сам ставил на Социалистическом руднике, хоть и неудачно.) А верхняя

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×