несколько ответов. Вот это особенно его оглушало: что сразу – несколько! И все ответы – быстрые, все – разные, и все – правильные.

О самом-то непонятном: так как же братцы мы сами-то, между собой, взаправдоху, – подкреплять нам русскую оборону, аль нет?

Прежде всего: эта война – вредна для освободительной борьбы рабочего класса. А с другой стороны все народы имеют право на самозащиту. А самозащита может привести и к революционному перевороту. А значит, оборона страны и есть непримиримая борьба с самодержавием, чего никак не поймут большевики. Двуединая национальная задача!

Так мы-то, значит, выходит, эти… оборонцы?

Тс-с-с! Ни слова дальше, товарищ! “Оборонец” – это позорнейшая кличка, клеймо пособников реакционной клики. Мы же – революционные оборонцы, в чём заложен радикально другой смысл.

Так стало быть это… Работать? Во всю мочь?

Тш-ш-ш! Промышленную мобилизацию, Кузьма Антоныч, надо понимать не в узкотехническом смысле, а как мобилизацию общественно-политическую, то есть не дать мобилизоваться одним цензовым слоям. Однако, например, под видом мобилизации военизация заводов есть величайшая опасность для интересов рабочего класса – это новая форма фабричного феодализма.

У Гутовского были сильно уши оттопырены от рождения, а на них – накинуты проволочки очков, а глаза и через очки такие метучие, поворотливые, бросчивые.

Да-а-а, покручивал Козьма головой на науку, и молодая прегустая русая шапка его волос пошевеливалась, рассыпалась, закидывал её рукой на место. И учителя-то его были по тридцати лет, моложе его самого на пять, а всю эту премудрость прочли же когда-то, ухватили, приспособили. Спасибо помогали, а то ведь загинешь тут, в комнатёнке этой.

А коли так – чем же нам от фидеолизма отстояться?

Тогда – забастовкою, ничем больше?

Да, иногда для отстаивания элементарных рабочих нужд не остаётся других форм, кроме дезорганизации производства. Но с другой стороны, безоглядный большевицкий стачкизм, застарелые бойкотистские предрассудки есть наименее перспективное средство классовой борьбы. Большевики бесцеремонно используют политическую неподготовленность широких народных масс…

До того они были оба навострённые, секретари, – какую бумажку ни отсылать, какое распоряжение телефоном ни передавать – прежде того закруживали, занюхивали, примерялись: а – как это примут западные социалисты? а – одобрят ли окисты? а как отнесутся объединенцы? а меньшевики- интернационалисты? а петербургская инициативная группа? и потом – межрайонцы? И – самое резкое, пилой по горлу, кляпом в рот: а что резанут большевики? Большевиков – пуще самодержавия нельзя было из глазу выпустить.

И в какой газете вдруг похвалят Рабочую группу за помощь обороне, за верность родине – и лестно как будто, и страсть у секретарей: опровергнуть? – будет вред работе. Не опровергнуть? – большевики заклюют.

И потому к каждой фразе, устной и письменной, уже как будто законченной, обязательно приставлялось, приписывалось: в полном сознании международных пролетарских обязанностей… говоря словами копенгагенского рабочего конгресса…

Как сам Козьма не мог шевельнуться свободно от своих секретарей, так и секретари его, да даже руководящие меньшевики из ОК никогда не ступали несвязанно, никогда не решали уверенно, а прежде ёжились и воротились налево: а что рубанут большевики?

А большевики кричали: на тачке вывезем гвоздёвскую сволочь! То бишь, на мусорную свалку, как вывозили рабочие неугодных своих мастеров, а после такого сброса уже не восстановить им было лица.

Но не большевики всей оравой у Козьмы в груди болели, а – Сашка Шляпников, их главарь. Они – ладно, но Сашка ведь сам прокламацию писал: “предатели гвоздёвцы!” – как раз ко дню, когда Козьму углом табуретки в темя огрели. В том самом цеху когда-то рядом они с Сашкой, одногодки почти, эка стружку гнали, состязались, кто чище. А вот…

Рассыпался горох на четырнадцать дорог…

Чужого ума заняв, чем только Сашка Шляпников не честил Козьму: и что он на привязи у Гучкова, и что он служит маклером по распределению заказов между капиталистами…

Зачем же, Сашка, ты меня дёгтем мажешь, если я стачку где не допустил, примирил? Что ж тут плохого? Неужели заводы стоят на стачках, а не на работе? Достачкуемся до того, что каски немецкие в Питер придут – неуж ты этого хочешь? Ты как что задолбишь одно, у тебя это есть, будто крепко знаешь. А что мы знаем, браток? Это деды наши в лесу жили, каждую тропинку знали, там всё своё. А тут – эвон какие стволища торчат да дымят, дымом зрение застилают, а под ногами – камень убитой, на нём живого следа не остаётся. Только и видим, что видим: городовой на перекрестке, да в экипажах подъезжают-отъезжают Парвиайнены, Айвазы, Нобели да Розенкранцы. Раньше нас и до слуха не допускали, теперь вишь уважают: знаем, знаем ваши нужды, но дайте войну кончить. Правильно, могли б они раньше очунуться, – так ведь это людское всеобщее: пока гром не грянет… Может, и надо поверить им, Сашок? Ну как же перед ратями германскими счёты сводить, кто ж мы будем? Нам бы с тобой сойтись да столковаться: что это мы во врагах? Не годен гвоздь без шляпки, но и шляпка без гвоздя. Тебе, Сашка, николи нипочём это не давалось: а что, мол, коли я – от самого начала неправ? а ну-ка де, в чужую башку вступлю, да за неё подумаю? Понесли вы, понесли – “грязная язва гвоздёвщины”. К чему это, ребята? Жутко на душе. И округ меня умники снуют, и округ же тебя: быстро-быстро пишут, говорят, всё знают. Ты – своим-то веришь? Смотри, не обожгись.

Близ Гвоздева советчики – никогда не терялись: как бы ни пошло, как бы ни скособочилось, они успевали извернуть: случилось именно то, что всегда предвидели и на что давно указывали представители рабочей демократии! И Козьме только глаза оставалось таращить.

И – всё на ходу объясняли. Потёк слух, что забастовки эти не на пустом месте колышатся, что забастовочные кассы откуда-то деньги получают неведомые, – да уж не германские ли те деньги?

– Нет! – загорался Ацетилен-Газ, – дело не в немецких происках, обывательство так рассуждать! А дело – в господстве дворянско-бюрократической клики, вся система управления которой представляет одно сплошное издевательство над народными интересами, одну сплошную провокацию. Эти стачки – предостерегающий голос, что дальше так жить нельзя.

И тоже-ть правильно.

Так и сегодня сидели они в задней комнате, Козьма за своим столом, в косоворотке под рабочей курткой, а Гутовский и Пумпянский – по оба края, в одинаковых чёрных пиджаках, воротниках стоячих и при галстуках, – и уже не первый раз рассуждали и объясняли председателю, как понимать разные важные сегодняшние вопросы.

Припекающий новый вопрос наседал: дикий произвол гучковского Комитета над своей же Рабочей группой: что поскольку группа является частью Комитета, то не должна она ни одного документа, резолюции и обращения печатать и распространять без согласия остального Комитета. (Опасались, что будет группа звать прямо к перевороту, да от имени Комитета).

– То есть по сути, – кидался Гутовский, кипятясь, – Комитет под видом согласования объявляет цензуру нашей деятельности!

– Цензуру наших мнений и взглядов! – пояснительно поигрывал пальцами Пумпянский. Он не имел революционного сибирского прошлого, как Гутовский, и должен был неусыпно отстаивать своё значение.

– Но это есть насилие над свободой убеждения рабочего представительства!

– И это сразу изолирует Рабочую группу от рабочей массы!

Каждый вопрос они вот так объясняли ему по многу раз, как если б Козьма мог тотчас забыть, выйдя за порог, и особенно наседали, что всякий вопрос – сложный, очень сложный, очень-очень сложный. И Козьма тоже стал бояться не понять, забыть, в простых уже вещах путался, да простых вещей как будто и не оставалось.

– Здесь есть определённая граница! – ребром по столу точно, не колеблясь, вёл эту границу Гутовский. – Граница, дальше которой мы пойти не можем!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×