А ехали-то – по Москве! Сказка! Внутренне ещё продолжал перебирать о Гучкове, а внешне – прочнулся к окружающему и смотрел простыми радостными глазами: Москва родимая!
Как будто первый раз оценивал – как же она неповторяемо вылеплена, здание за зданием, бульвар за бульваром, – да посторонний наблюдатель и не усмотрит в городе того, что знает давний его жилец. Видит особняки – а целые усадебные сады в глубине? А переулком в сторону чуть – и трактир как в зачуханном уезде, торговая баня, позапрошлого века жизнь, и самовары распивают на травяных дворах. Да не только всё знаешь, но через чувство, через воспоминание протекает каждый угол, каждое дерево, каждая плита тротуарная, – сколько тут невидимого задержалось! а идут, топчут, не замечают.
Так расходилось внутри – будто для этого и ехал – смотреть да смотреть Москву. Вот так, из мира другого, из совсем небытия вернуться в родное место – ну, что разберёт больше! И даже не последнее вспоминается, не месяцы тут перед войной, а – давнее, давнее, детское…
Уже мог никогда не вернуться и на это посмотренье – от одного кусочка свинца, железа в два золотника.
Людей, людей, не тот стал город: толчея, сплошной поток, где его не бывало, и трамваи отчаянно звонят-стучат переходящим. И сами все набиты. Вот как, война идёт, а тут перенаселение. И много, видно на глаз, не московского люда, одеты лучше нашего обычного – привисленские? прибалтийские? Слышится с тротуара и речь нерусская частенько. Да ведь и по телефону ему барышня со станции ответила: “занэнто”, он переспросил, лишь потом понял: “занято”. Значит, на телефонной станции польки работают. Вспомнил, что ему в вагоне толковали про беженцев.
Много озабоченных лиц. А много – и без отпечатка, что война идёт.
Но что это? Там и здесь, загораживая проход по тротуару, скопились и стоят странно выстроенные в затылок друг другу люди разных возрастов, больше женщины, как слепые бы держались чередой или как становятся нижние чины с котелками, когда приезжает кухня, но там и наливают быстро. А в городе дико выглядит: стоят люди в затылок.
Объясняет извозчик: хвосты.
Это и Алине так достаётся?
И, чего никогда не бывало: женщины – трамвайные стрелочницы. Вагоновожатые, кондукторы. И вместо дворников. И промелькнула девушка в красной шапке посыльного.
Но это и доказывает, что прав Воротынцев: что нельзя дальше воевать.
И извозчик жалуется, что отощал конёк, овсу не докупишься.
Ещё: на очень многих домах висят полотнища с красными крестами, будто четверть Москвы только и лечит раненых. Столько лазаретов? Объяснил извозчик: разрешено вывешивать каждому, кто взял хоть в одну квартиру, хоть пятерых раненых. И берут? Очень берут.
С одной стороны – широкодушие, а с другой – беспорядок, как же можно так рассыпать раненых?
И самих раненых, с повязками, много, много на улицах. И – по виду легко раненных или хорошо выздоравливающих. И увечных, костыльных – немало.
И что им теперь победа? Даже и Константинополь?
Оттуда они только уходили. А здесь – все собирались, вот. И ещё тяжче нависали на совесть. Можно ли так и дальше?…
Обгоняя ломовых и извозчиков, воняя дымом, проходили иногда грузовые автомобили. А то – бронированные военные. А то – шикарные легковые, открытые и закрытые.
Ох, велика Россия. И кто же мог бы взяться всю эту массу, всю жизнь этой массы – исправить? направить? спасти? Разве способна на это какая-то кучка? – штатских? или военных?
Своя Москва – но и чужая. Что-то непоправимое произошло. Происходило.
И на Николаевском вокзале обнаружились перебои в расписании, так что правильно Воротынцев начал с билета. Иные пассажирские поезда были отменены – дня разгрузки линии, в пользу лишних товарных. А недавно, оказывается, между Москвой и Петроградом и вовсе отменяли на неделю пассажирское движение. И даже не оказалось на завтра 1-го класса, пришлось брать международный.
Извозчик ждал, и теперь поехали домой на Остоженку.
Так напряжённо старался Воротынцев решать как лучше – а вот не ошибся ли опять? Уж если всё равно заехал в Москву – как же можно дома переночевать только одну ночь? И Алине будет страх как обидно, и самому обидно, и даже боязно, как ей сказать? Да не придумать ли себе командировку? Вот что: не отпуск, а командировка. В Петроград. Срочная.
Но так или иначе – с поездкой определилось, билет в кармане, точное время известно, – могли бы заботы и расступиться, можно бы просто смотреть на город.
Теперь – так близко оказалась Алина, и Георгий вот когда взволновался от приближения к ней. Подумать только – вот, через двадцать минут – своя жена, преданная, любимая, такая прелесть, – и почему она оказывается всё в конце ряда? Ничто в жизни не помещается.
С Мясницкой выехали на Лубянскую площадь, где по кругу, с железным подвизгиванием, раскручивались трамваи разных номеров, как и прежде неся на боках крыш крупные рекламы.
A там – Никольская, всегда деловая, густая, “Славянский базар”, – такое всё и оставалось, тут война не отметилась заметно.
А дальше – самый просторный, пустой и быстрый путь для извозчика, когда он торопится, – через Кремль.
Под Спасскими воротами истинный москвич всегда обнажает голову. И Воротынцев не постеснялся, приподнял папаху – с почтением и гордостью.
Через Царскую площадь, через Императорскую площадь – эти лучшие дворы их детских игр. И лучший путь для седока, кто хочет эту свою здесь юность с лаской вспомнить.
Как доходчивы до нас воспоминания детства! Как они касаются сердца – особенней, чем всякие другие. И от их прикосновения вдруг хочется особенно жить – снова, ещё и подольше, и опять перебывать везде.
А ведь вот полоса была на фронте – совсем был решён на смерть, и даже без сожаления.
Да, и Георгий играл тут, как все, но уже с детства не были ему кремлёвские площади – просто удобные пустые дворы, уже с детства было напряжено его внимание к русской истории и предчувственно связывал он с ней свою будущую жизнь. Не побочно было ему, что святой Георгий, второй стратег небесного воинства, – покровитель Москвы. И бросаясь тут мячом, никогда Егорка не забывал, что эта каменная твердыня не для игр тут стала, посреди деревянной Москвы, что с этих зубцов отбивали живых татар, и сюда вероломством входили поляки. Что Кремль перестоял невообразимое – и каменно-вечным противопетровским упрёком так и застыл.
И сейчас над этими пустынными плитами, где и с поросшей травой, перед тесокаменными стенами соборов, теремками, куполочками, крылечком Благовещенского – даже останавливалось сердце, так дышала история своей утверждённой плотью. И не было бы здесь извозчика и редких прохожих-проезжих – сейчас бы остановился под тёмной тучей, сиял бы шапку, перекрестился бы на соборы, стал на колени и даже лбом до плиты, всей грудью принять эти камни и повторить свою верность им. Их тут древнюю тайную связь как ничто не отодвинуло, а войной даже сблизило.
Но было бы театрально со стороны. Да сколько церквей сегодня миновали и вот мимо этих соборов – Георгий не перекрестился ни разу, неудобно. Ушла эта привычка, воспитанная няней, стало неловко, несовременно, формально, и что простодушно могла проходящая старуха, то как будто не к лицу штаб- офицеру. “За веру!” – это даже стояло в начале армейского лозунга, армия считалась христианской, на том зиждилась, и не только никто не запрещал офицерам, но полагалось им верить, и первыми быть, и креститься на армейских богослужениях, – а вот какой-то улыбкой это всё тронуло, насмешливым воздухом образованности – и перешло в область стыдного. И хотя именно офицерскими приказами устраивались и полковые службы и пелись солдатские молитвы – но во всякую тяжёлую боевую минуту солдаты крестились естественно, а офицеры – или вовсе нет, или украдкой.
Из Боровицких ворот юркнули на набережную, пересекли поперёк толчею Большого Каменного моста, уже видя в пасмури перед собой терпеливое золото Храма Христа, а дальше – в огиб его террас, потом сокращали Зачатьевскими переулками – и на Остоженку выехали прямо против знаменитого часовщика Петрова – на месте, да! – спокойно работающего за большим витринным стеклом, как будто и невдомёк ему, отчего прохожие вздрагивают и останавливаются глазеть: на его невероятное (да наверно и подогнанное)