умы куда сильней, чем на фронте, – там была лишь недоумённость да матюгались, а здесь пересмаковывали много подробностей – истинных ли, придуманных.
Ни на какой ответственный пост уже никто не может быть назначен, пока не поедет представиться Гришке. И будто такса у него: за дворянство – 25 тысяч, за крест – 3 тысячи. (Неужели так? Слушать страшно.) В его квартире на Гороховой установился такой обильный приём посетителей, что уже всем прохожим заметно, теперь ему готовят особняк на окраине. Охраняют же его крепче, чем самого царя.
– А вся эта история со взятками, поставками? Арест Рубинштейна?
– Ну, не забывайте, что дело Рубинштейна раздувают, чтобы придать ему антисемитский привкус.
– А за что слетел Поливанов? Был бы и сейчас военным министром, если б не дерзнул отобрать у Гришки четыре военных автомобиля.
Ну, так уж за это, много вы понимаете. Может, и вся цена вашим сведениям такая. Но – лень возражать.
Потолок – до того высокий, непомерно выше, чем надо человеку, чем в землянках. Совершенно не сыро, а сухо, тепло. Кресла до того мягкие – утепляешься. На столе – нежная ветчина, балык, буженина, но ворчат: “довели до разрухи, в России хлеба нет, житница Европы”, – в одиннадцать часов уже кончаются булки, остаётся ситный и чёрный.
– …Целует всех женщин даже при мужьях…
– …Его теория: надо грешить, иначе не в чем будет раскаиваться. Надо грешить внизу, чтобы наверху было светло. Посылает даму в церковь причаститься, а чтобы вечером к нему…
– …А если женщина ему откажет – идёт с ней вместе молиться…
Беседа проскакивала как бы четыре угла: Распутин – Штюрмер – Протопопов – голод в России – и опять Распутин.
– …Говорят, у него особенные глаза: загораются красным. Магнетизм.
– …По поводу магнетизма такой рассказывают случай недавний. Одна женщина протелефонировала Распутину, была принята утром. Повёл её в спальню: “раздевайся”. И обнимает. Она вырывается. “Не хочешь? А зачем же пришла? Ладно, приходи сегодня в 10 часов вечера”. Дама обедает в ресторане с мужем и знакомым доктором. Вдруг к десяти вечера – сильное беспокойство: “Я должна ехать”. Еле-еле доктор разгипнотизировал и удержал.
Но хотя истории эти рассказывались возмущённо – и в рассказах и в слушании угадывалась несоразмерность негодования, не столько осуждения, сколько любопытства и даже сострастия? Такое впечатление, что узнав очередную новость о Распутине, каждая дама спешит затем ехать по городу и распространять. И девицы слушали так же, ушки на макушке.
– …Он любит абрикосовое варенье, причём берёт его из вазы пальцами. А потом даёт облизывать пальцы какой-нибудь даме, какая заслужит, остальные смотрят с завистью.
– …Он так подчиняет, что женщины даже гордятся своим позором, не скрывают.
– …Говорили: ему дозволяют купать великих княжён.
– …И Протопопов и Штюрмер – просто в услужении у Распутина, ездят к нему с докладами.
И опять по четырёхугольнику: Протопопов – клинический сумасшедший. Штюрмер – немецкий шпион. В России – голод. А Гришка -…
Должен был бы Воротынцев рассердиться на себя и на жену – зачем он в этой дурацкой компании, зачем теряет вечер? Но неизвестно почему – облегчалось и рассвобождалось его внутреннее напряжённое летящее сознание, и он не начинал ли терять скорость? Уже не жгло, что так мало времени, его достаточно будет впереди, – а сейчас он самою кожей воспринимал этот нереально-реальный московский быт. До невероятия белая скатерть. Хрустальные грани. Сервиз один, сервиз другой, где довольно бы и мисок жестяных. Тело расслабляется, и если вот сейчас бы тревога – не сразу и вскочишь.
– …Знаете, это mot из думских кругов? – мы ещё готовы понять власть с хлыстом, но не такую, которая сама под хлыстом?
И поглядывали на Воротынцева – как он? О верховной власти до сих пор не распускались – чтобы его не оскорбить? щадили офицерский монархизм?
Но его сейчас это не задевало. Осуждающе он заметил за собой, что терял напряжение своего броска. Ему сидеть сейчас тут было – хорошо, и приятно смотреть на женщин. Вечерние платья, все разных цветов и фасонов, и обладательницы их – разные; Мума по-своему, Сусанна по-своему.
А дамы, оказывается, больше всего и хотели – его рассказов. Они сошлись – не музыку слушать, всегда доступную им, а – на него. И глазами ждали, и прямо спрашивали вслух.
Не-ет, этого он не мог. Сидеть тут – неплохо, но рассказывать им о войне? – никуда. Да насколько это им нужно? Да ещё каждый ли день они проскальзывают газетные депеши?
Сказали: на днях в Петрограде арестован Гучков за своё знаменитое письмо к Алексееву.
– Нет-нет! – продремался тут Воротынцев к своему. – Неверно. Я сегодня утром разговаривал с его братом.
Ах, что делают слухи! Стали вспоминать: был слух, что Гучков умирал от отравления. И отравлен Николай Николаич. А царь разводится с царицей из-за Распутина.
Тогда понесло их восхвалять брусиловское наступление, так, как это нашумлено в газетах, – хотели ли сделать ему приятное? Пришлось их обломать:
– Брусиловское? Не много оно дало. Сняли давление с итальянцев, с Вердена, вот и всё. А сами не взяли ни Львова, ни Ковно, ни даже Владимира Волынского. А имел Брусилов превосходство сил.
Да-а-а? – поражались. А правда ли, что немцы огненными струями сожгли наших десять тысяч?
Дикари, хоть и москвичи. Это в тыловой передаче так преобразился слух о появлении огнемётов.
А воинственны! Все хотели войны и победы.
И ждали, ждали его рассказов.
Но ощутил Воротынцев ревнивую скупость на свою фронтовую правду. Им, здесь – как это рассказывать? как рассказать?… Ямы да ямы… Свежие – с чёрным земляным набрызгом. А старые, если зимой, сразу и заметает снегом. Какие успели закопать – воткнули крест из жёрдочек. Из незакопанной торчит не то кочерга, не то бывшая рука… На чужой проволоке месяцами висит содравшаяся с кого-то нашего серая тряпка, ветер её пошевеливает…
В их четырёхугольник это не вписывается.
Может, и собрался бы всё рассказать – да не здесь.
Ещё сам не очнулся для рассказа. Тут, среди них, он был как легко контуженный – не всё видя, не всё дослышивая, не всё соображая.
Так и с Сусанной Иосифовной: поговорил сколько-то, будто связно, осмысленно, а не взялся бы припомнить: о чём и в каком порядке. Ото всего разговора не осталось столько, как от её манеры садиться и вставать без помощи рук или от единственной нитки бело-розового жемчуга на шёлковом чёрном платьи, и больше ни цвета, ни украшения. Да ещё неназываемое струение из её глаз или со всего лица, устремлённого в собеседника, или даже с плеч, помогающих лицу. О чём-то политическом говорили они, но – как она веки суживала и расширяла, передавая глубину понимания и сочувствия, и сколько воздуха ещё сохранялось в её кофейно-гущевых шершавых волосах, убранных вкруговую ровно, а, напротив, как золотисты были волосики выше кисти по чуть веснушчатой коже, – почему-то прочно вынеслось из разговора.
14
– Ну посмотрим, посмотрим, с кем ты едешь? – оживлённо говорила Алина, проходя впереди мужа в вагон и оберегая широкополую шляпу от узости дверей.
Воротынцев с малым чемоданом шёл красным ковром позади, опустив голову. Сегодня всё утро он ощущал себя перед Алиной виноватым.
А остановясь против нужной двери и здороваясь там громче-приветливее, чем это удобно для мягкого малолюдного вагона, обернула к мужу передний отгиб шляпы:
– Ты будешь разочарован! Совсем и не дама.